— Ваш МИД обеспечивает нас информацией о ходе выполнения совместных договоренностей, — сказал он. — И нам известно, что с выводом российских войск у вас нет проблем. Нет эксцессов, нет недовольства в частях. И при этой нормальной ситуации замораживание соглашения о выводе войск воспринималось бы нашей администрацией как недружественный шаг российского правительства. Мне известна ваша личная позиция и хочу по–дружески заметить, что она не служит сближению наших стран. Вот в чем дело: посол пригласил меня с супругой, чтобы за бокалом сухого вина провести небольшой сеанс воспитательной работы. Причем так откровенно. Интересно, многих он таскал сюда с этой целью? Стало понятно, что после того заседания правительства кто–то из членов нашего кабинета доложил обо всем послу, а тот решил прощупать меня и на правах полномочного представителя Главных Хозяев предостеречь от неверных шагов. А я‑то перед ним распинался…
— Видите ли какое дело, — постарался я говорить как можно спокойнее, — Соединенные Штаты привыкли строить отношения по принципу улицы с односторонним движением. Наша страна должна перед вами разоружиться почти догола, отказываться от высоких технологий, везде действовать в ущерб своим национальным интересам, а США при этом сосредотачивают силы вокруг российских границ, спокойно позволяют себе не выполнять принятые обязательства, да и вообще, ни в грош не ставить партнера. Я не люблю, когда мою страну принимают за дурочку. Вас приучил к этому ставропольский комбайнер. Но так же продолжаться не может. — Какой комбайнер? — уставился на меня удивленно посол. — Михаил Сергеевич Горбачев. Он же работал комбайнером, часто ностальгически вспоминает об этом, по–моему, сожалея, что бросил любимое занятие и взялся не за свое дело — политику. — У нас о президентах, в том числе бывших, принято отзываться уважительно, — заступился посол за Михаила Сергеевича. — В России другие традиции. Горбачев как человек добрый мог положить им конец, но все испортила его слепая, ничем не обоснованная вера в порядочность Америки. На прощание мы перебросились с посольской четой несколькими фразами, поблагодарили друг друга за совместный обед и разошлись. Навсегда.
Мне, как и другим российским чиновникам, довольно часто приходилось вести откровенные беседы с послами разных стран в Москве. Обычно они допытывались о перспективах развития у нас демократии или взаимоотношениях между ветвями власти. Кто–то, чувствовалось, пытался лоббировать интересы фирм своих соотечественников. Никто из них не лез с поучениями. Это позволяли себе только дипломаты США. Да еще — что особенно умиляло — представители Северной Кореи. Как будто у них была одна школа.
Месяца через два после обеда с посольской четой я зашел к Ельцину с проектом очередного указа. Он накидал замечания, потом с подчеркнутой строгостью долго смотрел на меня.
— Что вы там наговорили американскому послу? — недовольно спросил президент. Я даже растерялся от неожиданного вопроса, с трудом стал вспоминать беседу в «Спасо—Хаусе».
— Президент Буш назвал вас ненавистником сближения наших стран и по–дружески посоветовал убрать куда–нибудь из моей команды, — продолжал Борис Николаевич холодным тоном. — Вот до чего дошло. Вас почему–то считают моим другом, а вы своими заявлениями бросаете на меня тень. Черт знает что! На слове «почему–то» Ельцин сделал особое ударение, как бы намекая на мое самозванство. Пресса действительно приписывала нам тесную дружбу с Борисом Николаевичем, хотя я всегда отмечал: наши отношения с ним — это отношения начальника с подчиненным. Что соответствовало действительности. Я никогда не парился с Ельциным в бане, не выпивал с ним на пару, а только в компаниях — по случаю каких–то событий. Даже в гостях он у меня не бывал. Поддерживал его с первых же дней знакомства, в словесных драках защищал от нападок, иногда подставляя себя, это — да! Но так предусмотрено всеми артельными правилами у сибиряков.
Я сказал президенту, что в своей работе и своем поведении не собираюсь оглядываться на оценки американской администрации. У меня есть свое руководство, которое считаю самостоятельным и обладающим правом решать кадровые вопросы по своей воле. Не угоден ему — уйду без скрипа. Ельцин махнул рукой протестующе, поворчал и велел все же не зарываться с Америкой.
И я сразу же вспомнил разговор с министром иностранных дел России Андреем Козыревым. Задолго до этого Андрей пригласил меня в гостевую усадьбу своего ведомства на Пахре, бывшую дачу Всесоюзного старосты Михаила Калинина, — там сауна, бильярд, по огороженной чаще бродили олени. Вдвоем мы прогуливались по длинным аллеям, и Козырев поделился большим секретом: Ельцин договорился с президентом Соединенных Штатов о прикрытии некоторых членов своей команды, выдвинутых на передние рубежи.
Ситуация в России могла качнуться в любую сторону — вполне возможен был прорыв к власти крутых националистов. В таком случае, как видимо, подозревали президенты, творцов реформ по рецептам западных наставителей ожидала бы суровая расправа.
Чтобы реформаторы могли орудовать смелее, не опасаясь последствий, решено было обеспечить их с семьями потенциальным гражданством США. Все должно было делаться в глубокой тайне, но как только возникала угроза свободе этих людей, на свет появились бы американские паспорта. И США всеми силами начали бы защищать своих граждан, добиваясь от властей России отправки реформаторов за океан на постоянное место жительства. А в умении поднимать бомбардировщики для достижения своих целей американцам не откажешь.
Андрей любитель розыгрышей, здесь же, как я понял, шутить не думал. Он сам был не в восторге от этой идеи, но должен выполнять поручение. «Наверху» был согласован предварительный список из восьми человек, туда вроде бы включили и меня. Кто остальные, спрашивать не стоило: Козырев не имел права разглашать их имена.
Дело, в общем–то, добровольное: соглашаюсь — оставляют в списке, отказываюсь — вычеркивают. Для ответа на гамлетовский вопрос «быть или не быть?» меня и вытянули на природу, где не было посторонних ушей.
В такой громадной и многонациональной стране, как Россия, реформы трудно проводить без ошибок. Провозгласить переход от командной системы к рыночной пустячное дело. Главное начинается потом: как и когда запускать механизмы саморегулирования, где проводить черту государственного вмешательства в экономику, какую устанавливать очередность при создании рыночных институтов и т. д. Будешь делать что–то не так, начнешь вымащивать ад своими благими намерениями, возвышать и обогащать одних за счет унижения и обнищания других.
Даже мы в нашем ведомстве, далеком от глобальных экономических переделок, при подготовке законопроектов или правительственных распоряжений всегда мучились над проблемой «золотой середины». Дать печатной и электронной прессе безбрежную волю — получишь информационный террор, ограничить лишними рамками — расстанешься со свободой слова. Ошибались. И в том, что одновременно с невиданным доселе расширением прав журналистов не закладывали нормы ответственности за диффамацию, чем, пусть даже косвенно, способствовали нарастанию грязного потока «заказухи», — это подорвало доверие общественности к СМИ. И в том, что на первых порах легко попадались на удочки дельцов от демократии, обещавших открыть и раскрутить «нужные » издания: скребли им деньги по сусекам, а деляги бежали с ними проворачивать операции «купи–продай». Хотя в этих средствах по–настоящему нуждались порядочные журналисты — не охотники обивать пороги. По ходу дела мы, естественно, корректировали свою политику.
Ошибались многие. И когда люди видели, что из–за ошибки чиновника не выглядывала преднамеренность, а сконфуженно смотрели неопытность или спешка в стремлении исправлять положение к лучшему, то ворчали, конечно, но в целом относились благожелательно. «Промашки случаются даже у быка на корове Машке».
Но тут совсем иное дело. Целенаправленно работать против своей страны, по–воровски запасая пути отхода, — это же смертный грех, не заслуживающий снисхождения у любого народа. Совсем выпрягся из пристойности Борис Николаевич! Я сказал Андрею, что однозначно не хотел быть в таком списке: ничего поганого вершить не собирался, бился за свободу слова в СССР и России, наживая врагов, — так не мне, а всему обществу крайне необходима эта свобода. Опасался не гнева людей, опасаться надо усиления во власти чиновничьего жулья, кому независимые СМИ будто кость в горле.
Ради того, чтобы иметь возможность защищать свободу слова, я унижался до нахождения в одной команде с некоторыми из них. Не хватало еще оказаться с ними в одном списке наемников.
Козырев, чувствовалось, не ожидал другого ответа. Договорились с ним эту тему закрыть. Мы не обременили друг друга погружением в липкую тайну и пошли гонять бильярдные шары как вольные люди.
(Предполагаю, что среди первых в этом списке был и остался, например, тот же Анатолий Чубайс. При мне он пришел в правительство трусоватым и скрытным парнем, и на моих глазах с ним скоротечно происходила метаморфоза. Сначала Чубайс — вы не поверите! — даже краснел, когда его ловили на лжи, но час от часу наглел, пер напролом, словно его прикрыли защитной броней, и все больше походил на марсианина из романа Герберта Уэллса «Война миров» — существо бездуховное, меркантильное, наловчившееся размножаться почкованием.
За последующие годы от оплодотворенного вседозволенностью Анатолия Борисовича отпочковались тысячи чубайсиков. Они, подобно личинкам саранчи, расползались в разные стороны и окрылились в кабинетах Кремля, правительства, банковского сектора, многочисленных комитетов имущественных отношений, предприятий электро- и атомной энергетики, структур нанотехнологий. И всюду за Чубайсом с чубайсиками остается ландшафт, напоминающий искореженный машинный зал Саяно—Шушенской ГЭС после аварии. Для каждого очередного российского вождя постельцинской эпохи Анатолий Борисович, как Петр Авен и еще два–три деятеля, видимо, является человеком–признаком, человеком–сигналом, прибором опознавания. Если Чубайс по–прежнему свой в Кремле, значит и с ответчика президента летит в центр Всемирной Олигархии: «Я свой — я свой».)