Влюбленные лжецы — страница 23 из 45

Подождав, пока сердце немного успокоится, он вдруг обнаружил, что все время вспоминает голос Кристины, как он дрогнул на словах «хорошо, дорогой» и пропал навсегда. Теперь бояться было нечего. Все это время она была готова к тому, что настанет момент и ей придется испариться из его жизни — «хорошо, дорогой» — да еще, пожалуй, с услужливой, боязливой улыбкой, стоило ему заговорить с ней жестким, безжалостным тоном. В конце концов, она всего-навсего лондонская уличная проститутка, маленькая, тупая дуреха.


Через несколько дней пришло письмо от Кэрол, и оно переменило всю его жизнь. Она и прежде, с того самого времени, как вернулась в Нью-Йорк, присылала ему примерно раз в неделю написанные наспех, но вполне миролюбивые письма, напечатанные на шершавой почтовой бумаге той торговой конторы, в которой нашла работу. Это же письмо было написано от руки, на мягкой голубой бумаге, и все в нем свидетельствовало о том, что оно хорошо продумано и тщательно составлено. В нем говорилось, что она любит его, и страшно скучает, и хочет, чтобы он вернулся домой, — хотя тут же отмечалось, что выбор остается всецело за ним.

«…Когда я вспоминаю о прошлом и размышляю, как мы с тобой жили, то понимаю, что это скорее моя вина, чем твоя. Я ошибочно принимала твою мягкость за слабость — и это, наверное, было самой большой оплошностью, потому что вспоминать о ней мне больнее всего, хотя и помимо нее найдется много других…»

Весьма длинный абзац она посвятила вопросу жилья. В Нью-Йорке найти квартиру неимоверно трудно, объясняла она, но, к счастью, ей удалось найти одну приличную трехкомнатную квартиру, на втором этаже, в неплохом районе, и плату за нее требовали удивительно…

Он наскоро скользнул взглядом по строчкам, где говорилось о квартплате, условиях найма, размерах комнат и окон, пропуская их, и задержался на концовке письма.

«В Фулбрайтовском фонде не возражают, если ты вернешься домой пораньше, при условии, что ты сам этого хочешь, понятно? Ох, я так надеюсь, что ты так и сделаешь, то есть, я имею в виду, захочешь вернуться. Кэти постоянно спрашивает, когда папочка будет дома, и я все время отвечаю ей, что скоро».


— Должна признаться тебе кое в чем ужасном, — проговорила в тот день Джудит за чаем в гостиной. — Недавно я подслушала твой телефонный разговор, а потом совершила глупую ошибку, повесив трубку прежде, чем это сделал ты, и, значит, нетрудно было догадаться, кто именно снял ее на другом проводе. Мне очень жаль, Уоррен.

— Ладно, ничего страшного, — ответил он.

— Вообще-то и я так думаю. Если нам и дальше предстоит жить в столь тесном соседстве, подобные небольшие вторжения в частную жизнь будут попросту неизбежны. Но я вовсе не хотела, чтобы ты узнал, что я… ну да ладно. Ты понимаешь, — Но уже через секунду она метнула в его сторону лукавый, озорной взгляд. — Вот уж не ожидала, что у тебя такой характер. Такой твердый. Такой резкий и властный. Что касается голоса девушки, то я практически не обратила на него внимания. Но он звучал немного вульгарно.

— Да уж. Это долгая история. — И, опустив глаза, он принялся разглядывать чашку, уверенный, что краснеет, и продолжал делать это, пока не почувствовал, что теперь уже вполне можно поднять взгляд и переменить тему разговора. — Джудит, я, наверное, скоро уеду домой. Кэрол нашла в Нью-Йорке квартиру, так что, как только я…

— Ах, как чудно, что вы с этим справились, — отозвалась Джудит. — Ах, как это чудесно.

— Справились с чем?

— С тем, что делало вас такими несчастными, хоть и не знаю, с чем именно. Ох, как я рада. Надеюсь, вы не рассчитывали всерьез, что я поверю в эту чепуху о заболевшем родственнике, а? Я даже немножко рассердилась на Кэрол: как она могла подумать, что я куплюсь на такое? Меня так и подмывало спросить: «Ох, ну скажи мне, дорогая. Скажи». Потому что, видишь ли, в старости… — Тут ее глаза увлажнились, и она тщетно попыталась вытереть их. — В старости, Уоррен, так хочется, чтобы те, кого любишь, были счастливы.


В ночь перед тем, как сесть на корабль, отплывающий в Америку, когда чемоданы были уже упакованы и квартирка на первом этаже блестела настолько, насколько могла после целого дня тщательнейшей уборки, Уоррен взялся за последнее дело, которое требовалось сделать, и принялся наводить порядок на письменном столе. Большинство книг предстояло выбросить, а все нужные бумаги сложить и упаковать в последний из чемоданов, где еще оставалось свободное место. Когда работа подошла к концу, до него стало наконец доходить, что он уезжает отсюда! Он возвращается домой! Взявшись за последний листок, он обнаружил под ним картонную музыкальную шкатулочку.

Какое-то время он медленно вращал ее ручку в обратном направлении, словно для того, чтобы навсегда запомнить ее сумбурную, печальную мелодию. Он позволил, чтобы она воскресила у него в памяти образ Кристины, шепчущей в его объятиях: «О, я люблю тебя…» — потому что ему хотелось запомнить и это, а потом выпустил шкатулку из рук, и та упала в кучу прочего мусора.

Отпуск по семейным обстоятельствам{5}

Удача явно не сопутствовала Пятьдесят седьмой дивизии. Не успела она прибыть в Европу, как тут же понесла тяжелые потери в Арденнской операции. Спешно пополненная новобранцами, с тяжелыми боями продвигалась она через Восточную Францию, а затем Германию, не слишком геройски, но и ни разу не испытав позорного поражения, и так продолжалось, пока в мае война не подошла к концу.

В июле сорок пятого, когда служба в оккупационной армии обещала стать лучшей порой в жизни любого американского солдата — в Германии тогда было невероятно много свободных девчонок, — весь личный состав злосчастной Пятьдесят седьмой погрузили в железнодорожные эшелоны и повезли обратно во Францию.

Большинство солдат сочло это наказанием за то, что они не оправдали возложенных на них надежд. Некоторые даже попытались высказать свое неудовольствие вслух, благо путешествие в товарных вагонах выдалось длинным и нудным, но им быстренько приказали прикусить языки. Перспектива, что в месте назначения их ожидают радушный прием и приятная жизнь, была почти безнадежной: в то время французы относились к американцам довольно неприязненно.

Когда поезд, перевозивший один из батальонов, наконец остановился посреди солнечного, заросшего сорняками поля близ станции с табличкой «Rheimes», непонятно что означавшей, никто даже не удосужился выяснить, как читается это название, все высыпали из вагонов и при полной выкладке устроили соревнование, а призом стали места в грузовиках, на которых солдаты и покатили к новому месту дислокации; лагерь представлял собой скопление квадратных, рассчитанных как раз на одно отделение армейских палаток цвета хаки, наспех поставленных несколько дней назад. Там им велели набить специально приготовленной соломой муслиновые наматрасники и поставить незаряженные винтовки стволами вниз в развилки, которые образовывали опоры их походных полотняных коек. На следующее утро капитан Генри Р. Уиддоз, человек весьма грубый и большой любитель спиртного, командир третьей роты, все подробно объяснил своим подчиненным, выстроив их посреди высокой пожелтевшей травы в проулке между палатками их роты.

— Насколько я понимаю, — начал он, нервно вышагивая в своей манере взад и вперед, — вот это и есть так называемый передислокационный лагерь. И таких собираются соорудить в здешних местах целую уйму. Сюда будут выводить части из Германии в соответствии с балльной системой и пропускать через эти лагеря, фильтруя и оформляя документы для отправки домой. А наша задача здесь — именно осуществлять эти самые, как их там, фильтрацию и оформление. Мы тут постоянная команда. Пока мне не известно, что входит в наши обязанности. Наверно, как всегда, обслуживание и писарская работа. Во всяком случае, я так думаю. Как только я буду располагать более точными сведениями, сразу сообщу вам. Вот.

Капитан Уиддоз был награжден Серебряной звездой за то, что прошлой зимой возглавил атаку по колено в снегу. Эта атака обеспечила тактическое преимущество на их участке фронта, но в ней полегла почти половина его взвода. Так что даже теперь в роте, которой он командовал, многие продолжали его побаиваться.

Через несколько недель после прибытия в лагерь, когда матрасы стали совсем тонкими, а на винтовках из-за росы начали появляться крапины ржавчины, в одной из вышеупомянутых армейских палаток произошел забавный случай. Темнокожий сержант по имени Майрон Фелпс, тридцати трех лет от роду, но выглядящий гораздо старше и на гражданке работавший горняком на угольной шахте, осторожно стряхнул пепел со своей большущей сигары из армейского магазина и заявил:

— Эй, вы, ребята, кончай без конца трепаться про эту вашу Германию. Только и слышно, что ах, Германия, ох, Германия, ух, Германия. Осточертело! — После этих слов он лег на спину и растянулся во всю длину, да так, что хлипкая койка просела под ним до самой земли. Одну руку он блаженно заложил себе за голову, а другой, лениво и не выпуская из пальцев сигары, жестикулировал, продолжая говорить: — Я хочу сказать, какого черта стали бы вы делать в этой вашей Германии, окажись там? А? Ну гульнули бы, ну перепихнулись и заработали трипак, или сифон, или птичку-гонорейку, и больше-то ведь ничего, и стали б тогда нахрюкиваться этими вашими шнапсом и пивом, вконец размякли бы и совсем потеряли форму. Ведь так же? Ну что, я не прав? Слышьте, ежели кто спросит меня, так по мне, тут по-любому куда лучше — свежий воздух, крыша над головой, есть пища и дисциплина. Вот это я понимаю жить по-людски.

Сперва все решили, что Фелпс просто дурачится: прошло где-то секунд пять, в течение которых все стояли раскрыв рты и глазели — сперва на Фелпса, затем друг на друга, потом снова на Фелпса, — и лишь потом раздался первый взрыв хохота.

— Бо-о-же мой, Фелпс, во сказанул: жить по-людски! — выкрикнул кто-то, а другой воскликнул: