Влюбленные женщины — страница 87 из 105

Церемония закончилась.

— Герр Лерке показывает нам, как звучит кельнский диалект, — объявил профессор.

— Пусть он простит нас за невольную помеху, — сказал Джеральд. — Мы тоже с большим удовольствием послушаем.

Последовали новые взаимные проявления вежливости, предложения сесть. Гудрун и Урсула, Джеральд и Беркин уселись на широкий диван у стены. Комната была обита простыми крашеными деревянными панелями, как и остальные помещения в доме. Здесь стояли пианино, диваны, кресла, пара журнальных столиков с книгами и журналами. Несмотря на полное отсутствие декоративных элементов, за исключением большой синей печи, комната выглядела удобной и уютной.

Герр Лерке был мужчиной небольшого роста, с юношеской фигурой, крупной, круглой, говорящей о чувствительности натуры головой и живыми, круглыми, как у мыши, глазами. Его взгляд поочередно останавливался то на одном, то на другом новом лице, сам же он держался отчужденно.

— Прошу вас, продолжайте, — попросил его вежливо, с высоты своего положения профессор. Лерке, сидевший ссутулившись на вращающемся табурете у рояля, прищурился, но ничего не ответил.

— Для нас это большое удовольствие, — сказала Урсула — ей потребовалось несколько минут, чтобы перевести это предложение на немецкий язык.

Вдруг маленький, до сих пор молчавший человек повернулся в сторону тех, кто его слушал раньше, и разразился речью, начав ее так же внезапно, как и оборвал. Это была смешная, выдержанная в одном стиле пародия, имитирующая ссору между кельнской старухой и кондуктором.

Его худощавое тело было угловатым, как у юноши, но голос звучал зрело и иронично, движения были гибкими и энергичными, жесты говорили о глубоком, насмешливом уме. Гудрун не понимала ни слова, но слушала затаив дыхание. Должно быть, он артист: никто другой не смог бы достичь такой органичности и искренности. Немцы корчились от смеха, слыша забавно звучащие слова, странные местные идиомы. Между бурными приступами смеха они почтительно взирали на четырех незнакомых англичан: как реагируют они. Гудрун и Урсула были вынуждены смеяться. Комната сотрясалась от смеха. На голубых глазах профессорских дочерей от смеха выступили слезы, на свеженьких щечках рдел густой румянец; смех же отца был подобен раскатам грома; студенты, веселясь, согнулись пополам, уронив головы на колени. Урсула удивленно оглядывалась, ее тоже распирал смех. Она взглянула на Гудрун. Та посмотрела на нее, и сестры расхохотались. Лерке бросил в их сторону быстрый взгляд своих круглых глаз. Беркин тоже невольно посмеивался. Джеральд Крич сидел прямо, на его лице играла довольная улыбка. Тут снова грянул дикий, прямо-таки нутряной смех, дочери профессора уже не могли смеяться, а только беспомощно тряслись, на шее профессора вздулись вены, лицо побагровело, его душили беззвучные спазмы. Студенты выкрикивали бессвязные слова, которые терялись во взрывах хохота. Но вот артист внезапно оборвал быстрый речитатив, хотя веселье еще некоторое время продолжалось. Урсула и Гудрун утирали глаза, а профессор громко восклицал:

— Das war ausgezeichnet, das war famos…[139]

— Wirklich famos[140], — слабым эхом отозвались обессиленные дочери.

— А мы ничего не поняли, — призналась Урсула.

— Oh leider, leider! [141]— воскликнул профессор.

— Вы не поняли? — вскричали студенты — теперь они наконец свободнее держались с новичками. — Ja, das ist wirklish schade, das ist schade, gnädige Frau. Wissen Sie…[142]

Новички органично влились в компанию, гостиная ожила. Джеральд был в своей стихии, говорил свободно и возбужденно, лицо его сияло — что-то явно доставило ему удовольствие. Было похоже, что и Беркин под конец разразится речью. Пока он держался робко и сдержанно, но слушал со вниманием.

Урсулу уговорили спеть «Энни Лори»[143] — так назвал эту песню профессор. Все слушали с предельным почтением. Никогда в жизни ее так не хвалили. Гудрун аккомпанировала ей на рояле по памяти.

Урсула обладала приятным, звучным голосом, но из-за неуверенности в себе часто все портила. Однако в этот вечер она чувствовала себя свободной, раскрепощенной. Беркин оставался в тени, она же блистала — немцы заставили ее чувствовать себя прекрасной, непогрешимой, они подняли до небес ее чувство достоинства. Когда голос набирал высоту, она ощущала себя птицей, парящей в небе, наслаждаясь равновесием и развитием песни, будто сама удерживалась на ветру, скользила и играла в воздухе; ее сентиментальное пение вызвало восхищение слушателей. Исполняя песню, она была счастлива, ее переполняли эмоции и ощущение власти над человеческими сердцами, она пробуждала чувства в себе и в них, даря наслаждение себе и огромное удовольствие немцам.

В конце немцы, растроганные, преисполненные нежной меланхолии, благодарили ее восхищенно и почтительно, не скупясь на похвалы.

— Wie schön, wie rührend! Ach, die schottischen Lieder, sie haben so viel Stimmung! Aber die gnädige Frau hat eine wunderbare Stimme; die gnädige Frau ist wirklich eine Künstlerin, aber wirklich![144]

Урсула раскрылась и была прекрасна, как цветок в лучах утреннего солнца. Она чувствовала на себе взгляд Беркина, который можно было счесть ревнивым, грудь ее трепетала, она вся лучилась счастьем. Как солнце, только что вынырнувшее из-за туч. Все восхищались ею, светились радостью — просто чудо!

После ужина Урсула захотела ненадолго выйти из дома — осмотреть окрестности. Ее пытались отговорить — было очень холодно. Только на минуточку, умоляла она.

Все четверо укутались потеплее и вышли в нереальный, сумеречный мир тусклого снега и причудливых теней — призраков поднебесья. Непривычный для них холод кусал за нос, пробирал до костей. Урсула не могла продохнуть. В этом убийственно жестоком морозе чувствовалась какая-то злонамеренность.

И все же было чудесно — возбуждение, тишина смутно белеющего, призрачного снега, невидимая связь между ней и видимым окружением, между ней и сияющими звездами. Она видела восходящий Орион. Как же он прекрасен — так прекрасен, что можно разреветься.

А вокруг один только снег, он затвердел и обдавал холодом ноги, их не могла защитить даже зимняя обувь. Вечер, тишина. Урсуле казалось, что она может слышать звезды. Да она и слышала почти отчетливо их небесное мелодичное движение. Сама же, как птица, парила в этом гармоничном потоке.

Урсула прижалась к Беркину. Вдруг она поняла, что не знает его мыслей. Где сейчас они блуждают?

— Любимый! — сказала она, останавливаясь, чтобы взглянуть на него.

Лицо его было бледным, в темных глазах светился слабый отблеск звезд. Беркин увидел ее нежное лицо, оно было поднято к нему и находилось совсем рядом. Он ласково ее поцеловал.

— Что теперь? — спросил он.

— Ты любишь меня? — ответила она вопросом на вопрос.

— Слишком сильно, — тихо сказал он.

Она прильнула к нему еще ближе.

— Нет, не слишком, — взмолилась она.

— Сильнее не бывает, — ответил он с оттенком печали в голосе.

— И тебе грустно, что я для тебя так много значу? — задумчиво спросила Урсула.

Беркин прижал ее к себе, поцеловал и еле слышно произнес:

— Нет, но я чувствую себя бедняком. Нищим.

Урсула молчала и смотрела на звезды. Потом поцеловала его.

— Не считай себя нищим, — с тоской произнесла она. — Твоя любовь ко мне не постыдна.

— А разве не постыдно ощущать себя нищим? — сказал он.

— Почему? Почему? — спрашивала она. Но Беркин только неподвижно стоял, сжимая ее в объятиях, на морозном воздухе, невидимо плывущем над горами.

— Без тебя я не смог бы находиться в этом холодном, напоминающем о вечности месте, — сказал он. — Не выдержал бы, во мне погибло бы все живое.

Урсула внезапно его расцеловала.

— У тебя оно вызывает неприязнь? — спросила она, озадаченная, изумленная.

— Вызывало бы, если б я не мог подойти к тебе, если б тебя рядом не было. Тогда я не смог бы тут находиться.

— Но ведь люди здесь приятные.

— Я имею в виду эту тишину, холод, окоченевшую вечность, — сказал Беркин.

Урсула задумалась. Но тут ее энергия неосознанно передалась Беркину и угнездилась в нем.

— Да, хорошо, что нам тепло и мы вместе, — сказала она.

Они повернули к дому. Золотистые огоньки гостиницы горели в снежном безмолвии ночи, они казались особенно маленькими — просто кисть желтых ягод. Или солнечных искорок, крошечных, оранжевых — посреди снежной тьмы. А за всем этим, заслоняя звезды, высился огромный темный пик.

Подойдя ближе к дому, они увидели выходящего из темного строения мужчину с зажженным фонарем, при ходьбе фонарь покачивался, отбрасывая золотистый свет, отчего казалось, что темные ноги мужчины движутся в снежном сиянии. Маленькая темная фигурка на темном снегу. Мужчина снял засов с хлева. Оттуда на холод пахнуло запахом коров, теплым, животным запахом — чуть ли не говядины. Мелькнули очертания двух коров в темных стойлах, потом дверь закрыли, и свет не пробивался даже в щели. Урсуле снова вспомнился дом, ферма Марш, детство, поездка в Брюссель и — как ни странно — Антон Скребенский.

О Боже, как справиться с прошлым, которое провалилось в бездну? Как вынести то, что оно когда-то было?! Она окинула взглядом безмолвный высокий мир снега, звезд и могучего холода. Был и другой мир — еще один слайд в волшебном фонаре; Марш, Коссетей, Илкестон, освещенные одним и тем же нереальным светом. Была и призрачная, нереальная Урсула, был и целый театр теней — несуществующая жизнь. Нереальная, ограниченная — как при просмотре старых слайдов. Ей хотелось, чтобы все слайды были разбиты. И та жизнь исчезла навсегда — как разбитые слайды. Ей хотелось, чтобы прошлого вообще не было. Чтобы она сошла сюда вниз с горних высот вместе с Беркином, а не выбиралась с трудом из мрачного детства и юности, медленно, вся перепачканная. Она чувствовала, что память сыграла с ней грязную шутку. Кто решил, что ей следует все «помнить»? Почему не погрузиться в источник забвен