Она лежала и смотрела на спящего мужчину. Потрясающе красивый — совершенный инструмент. Джеральд всегда казался ей безупречным, не человеческим, а скорее сверхчеловеческим инструментом. Ей так нравилось это его свойство, что она ловила себя на мысли, что, будь Богом, обязательно использовала бы его как орудие своей воли.
И тут же пришел иронический вопрос: «А зачем все это?» Ей вспомнились жены шахтеров, линолеум, кружевные занавески, их дочери в зашнурованных высоких ботинках. Вспомнились жены и дочери владельцев рудников, партии в теннис, отчаянная борьба за более высокое место на социальной лестнице. Шортлендз, его бессмысленная роскошь, никчемное семейство Кричей. Лондон, палата общин, светское общество. Боже!
Несмотря на молодость, Гудрун знала разные социальные круги Англии. Она не стремилась к большому успеху. Цинизм молодости помог ей понять: тот, кто достигает чего-то в мире, неизбежно лишает этого положения другого человека; ты преуспел — значит, получаешь фальшивые полкроны вместо фальшивого пенни. Фальшивой была вся денежная система оценки. Но благодаря тому же цинизму она хорошо знала: в мире, где в ходу фальшивые деньги, лучше иметь фальшивый соверен, чем фальшивый фартинг. Впрочем, она одинаково презирала как богатых, так и бедных.
Гудрун уже насмехалась над своими мечтами. Они были легко исполнимы. Но в душе она слишком хорошо понимала смехотворность таких порывов. Что ей до того, что Джеральд превратит старый негодный концерн в прибыльное предприятие? Ей-то что до этого? Старый концерн и прекрасно организованная индустриальная отрасль — и то, и другое плохие деньги. Нет, внешне она изображала интерес ко всему этому: ведь только это и принималось во внимание — но в душе считала пустяком.
По сути, Гудрун все воспринимала со скрытой иронией. Но тут, склонившись над Джеральдом, она сочувственно произнесла в своем сердце:
«Мой милый, даже тебе не стоит участвовать в этом. Ты по-настоящему прекрасен — так зачем же тебе играть в жалком спектакле!»
Душа ее разрывалась от боли и сострадания к нему. Но одновременно ее губы насмешливо скривились: она не могла без иронии отнестись к своей не произнесенной вслух тираде. Какой фарс! На ум пришли Парнелл[150] и Кэтрин О’Ши[151]. Парнелл! Кто серьезно относится к национальному ирландскому движению? Кто вообще серьезно относится к политической жизни Ирландии, какой бы она ни была? Или к политической жизни Англии? Кто? Всем наплевать, будут ли еще латать старую чиненную-перечиненную конституцию. Национальные идеи волнуют обывателей не больше будущего котелка — национального мужского головного убора.
Вот так, Джеральд, мой юный герой. Во всяком случае, мы избавим себя от тошнотворного занятия размешивать старый бульон. Ты прекрасен, мой Джеральд, и бесстрашен. У нас бывают прекрасные мгновения. Проснись, Джеральд, проснись и убеди меня в этом. Убеди, мне это очень нужно.
Джеральд открыл глаза и посмотрел на нее. Гудрун встретила его насмешливой, загадочной улыбкой, в которой были и радость, и печаль. По его лицу тоже пробежала улыбка — непроизвольное отражение ее состояния.
Увидев на его лице отражение своей улыбки, Гудрун испытала неизъяснимое наслаждение. Так улыбаются дети. Ни с чем не сравнимый восторг заполнил ее существо.
— Ты этого добился, — сказала она.
— Чего? — с удивлением спросил Джеральд.
— Убедил меня.
Склонившись над Джеральдом, Гудрун стала так страстно его целовать, что он пришел в недоумение. Ему хотелось спросить, в чем именно он ее убедил, но он помалкивал. Поцелуи были приятны. Казалось, она ищет самые чувствительные места, подбирается к самому сердцу. Но Джеральд как раз этого и хотел — больше всего на свете.
На улице кто-то беспечно пел красивым мужественным голосом:
Mach mir auf, mach mir auf, du Stolze,
Mach mir ein Feuer von Holze.
Vom Regen bin ich nass,
Vom Regen bin ich nass…[152]
Гудрун знала, что навсегда запомнит эту песню, которую пел сейчас насмешливый мужской голос. Песня совпала с одним из кульминационных моментов ее жизни, высочайшим приливом эмоционального наслаждения. Теперь она навечно останется с ней.
День был ясный, небо голубое. С гор дул легкий ветер, он больно щипал щеки и нес с собой снежную пыль. У вышедшего на улицу Джеральда было лицо счастливого, не замечающего никого вокруг человека, который находится на пороге исполнения своих желаний. Этим утром они с Гудрун составляли замечательное, органическое единство — оба ничего не видели и ни на что не обращали внимания. Они взяли с собой сани, оставив Урсуле и Беркину решать, следовать ли за ними.
Гудрун была в алом и ярко-синем тонах — алые свитер и шапочка, синие юбка и чулки. Она весело шагала по белому снегу, Джеральд в бело-сером костюме шел рядом и тащил сани. На расстоянии они казались крошечными фигурками, карабкающимися на крутую гору.
Гудрун казалось, что она смешалась с белизной снега, стала чистым, беспечным кристалликом. Забравшись на горку и оказавшись во власти ветра, она огляделась и увидела позади заснеженного пика еще один — голубой, его благородные очертания вырисовывались на фоне неба. Она словно копала сад, где вместо цветов горные вершины, и она собирает их сердцем. Джеральд тоже был где-то рядом.
Гудрун крепко прижалась к нему, и они полетели на санках с крутой горы. Ощущение было такое, словно по всем ее чувствам прошелся точильный камень — острый, как пламя. Снег разлетался во все стороны, как искры от лезвия, накалившегося на точиле; белое пространство неслось вместе с ними — все быстрее и быстрее; снежный склон ярко сверкал, а она ощущала себя танцующей капелькой, несущейся в белой стихии. Внизу был крутой поворот, и они затормозили, чтобы снизить скорость в случае падения.
И вот движение прекратилось. Встав с саней, Гудрун не смогла удержаться на ногах. Издав сдавленный крик, она ухватилась за Джеральда и, уткнувшись лицом в грудь мужчины, потеряла сознание. Придя в себя, она еще некоторое время стояла, прижавшись к нему.
— Что с тобой? — спросил Джеральд. — Тебе нехорошо?
Но Гудрун не слышала его.
Обретя вновь сознание, она выпрямилась и с удивлением смотрела по сторонам. Лицо ее побелело, широко раскрытые глаза сверкали.
— Что с тобой? — повторил Джеральд. — Ты испугалась?
Она устремила на него преображенные, сияющие глаза и засмеялась радостно и оживленно.
— Нет! — В ее голосе слышалось ликование. — Это был лучший момент моей жизни.
Глядя на Джеральда, она смеялась, как одержимая, — громко и самоуверенно. Острый клинок пронзил его сердце, но он этого не заметил или ему было все равно.
Они вновь забрались на гору и покатились вниз в ореоле белого снежного сияния. Как чудесно! Как чудесно! Гудрун хохотала и вся светилась, лицо ее облепили снежинки. Джеральд управлялся отлично. Он чувствовал, что полностью подчинил себе сани — они могли даже взмыть в воздух и взлететь высоко в небо. Казалось, сила его растет — и он сам, своими руками создает движение. Они осмотрели и другие горки, им хотелось отыскать новый спуск. Джеральд был уверен: можно найти что-нибудь получше. И он нашел что хотел — отличный длинный сложный спуск, проходящий у подножья горы и заканчивающийся в рощице. Он понимал, что это опасно, но он также знал, что проведет по этому пути сани безупречно.
Первые дни прошли в упоении движением — они катались на санях, лыжах, коньках, наслаждаясь скоростью, ярким светом, который словно обгонял самое жизнь и уносил человеческие души в места, где царят недоступные людям скорости, нагрузки и вечные снега.
Взгляд Джеральда стал жестким и странным, и когда он шел на лыжах, то был больше похож на мощный, зловещий порыв ветра, чем на человека, — его гибкие мышцы вытягивались в одну линию — траекторию парящей птицы, его тело словно летело, бездумно и бездушно, вдоль какой-то идеальной силовой линии.
К счастью, однажды пошел густой снег, и всем пришлось сидеть дома: иначе, сказал Беркин, они утратят способности и навыки и станут изъясняться криками и визгом, как представители неизвестного племени снежных людей.
Днем Урсула сидела в гостиной и разговаривала с Лерке. Тот последнее время выглядел несчастным. Однако сейчас был оживленным и, как обычно, острил.
Урсула решила, что у него есть повод для грусти. Его приятель, крупный красивый блондин, тоже был не в своей тарелке, слонялся как неприкаянный; Лерке стал помыкать им, против чего он бунтовал.
Лерке почти не разговаривал с Гудрун. Зато его приятель постоянно оказывал ей знаки внимания. Гудрун хотелось поговорить с Лерке. Он был скульптором — интересно бы узнать его взгляды на искусство. Сам его облик привлекал ее. В нем было что-то от маленького бродяги — это интриговало, — а взгляд пожившего человека тоже внушал интерес. Бросалась в глаза и его полная отъединенность от других — эта способность жить одному, не вступая в близкие контакты с остальными, выдавала в нем художника. Он был болтлив, как сорока, любил острить и отпускал едкие шуточки, некоторые из них были очень удачны, другие — нет. Гудрун видела в его карих глазах гнома глубокое страдание, скрывающееся за шутовством.
Ее привлекала его мальчишеская фигура уличного арапчонка. Он не пытался ее скрыть и всегда носил простой пиджак из грубого сукна с бриджами. У него были худые ноги — он и этого не скрывал, что не характерно для немца. Никогда не пытался втереться к кому-то в доверие, держался независимо, несмотря на всю свою кажущуюся игривость.
Лайтнер, его приятель, был замечательным спортсменом, к тому же красавцем, сильным, с небесно-голубыми глазами. Лерке мог выйти покататься на санках или на коньках, но вообще был равнодушен к спорту. Его изящные, утонченные ноздри чистокровного уличного араба презрительно подрагивали при виде спортивных достижений Лайтнера. Было ясно, что эти мужчины, путешествующие и живущие вместе, делившие одну комнату, достигли стадии отвращения друг к другу. Лайтнер испытывал к Лерке болезненную ненависть оскорбленного в своих чувствах слабохарактерного человека, Лерке же обращался с ним с нескрываемым презрением и сарказмом. Вскоре их пути должны были неминуемо разойтись.