ex abrupto[24]. Эти дополнения он лично привез в контору Меррея, шутил, прячась за полками, и, стараясь предупредить мнение издателя, цитировал Конгрива: «Если ты доведешь меня до бешенства, я никогда больше не назову тебя Джеком»[25].
ГЛАВА IX
«Поэт уступил место оратору», — заявил Дэллесу Байрон, подготовив свою первую речь для палаты лордов. Он решил выступить от оппозиционного крыла с критикой выдвинутого тори билля против разрушителей машин.
В 1811 году ткачи Ноттингема подняли восстание из-за того, что владельцы мануфактур стали устанавливать новые станки для изготовления перчаток и чулок, на которых один человек мог выполнять работу семерых. Ткачи в ответ ломали новые станки. Правительство послало отряды милицейского ополчения для усмирения ткачей и создало комиссию для расследования и, возможно, вынесения смертного приговора виновным. Байрон, полагаясь на мнение лорда Холланда, лидера вигов, племянника и протеже Чарлза Джеймса Фокса, сказал, что его выбор темы объясняется явной несправедливостью предлагаемого тори закона, и добавил, что речь его будет краткой.
Итак в феврале 1812 года он окунулся во всю эту готическую роскошь: пэры в алых отороченных горностаем мантиях, ощетинившиеся во врожденной подозрительности к новичку, стремились переплюнуть друг друга в острословии и брани.
Нет ничего удивительного, что Байрон волновался; Дэллес сообщает, что он записал свою речь, а потом заучил ее, «как речь в Харроу». Его голос, обычно приятный и мелодичный, стал неестественным, когда он говорил собравшимся о несправедливости и пристрастности билля, направленного против голодающих рабочих, которые заслуживают не наказания, а только лишь сострадания и хлеба для их детей. «Вы поставите виселицы на каждом поле и будете вешать людей вместо пугал?» — вопрошал он. Он бросил им вызов, спросив, что они более ценят — человеческую жизнь или станок для производства чулок. Лорд Элдон, лорд-канцлер, был весьма огорчен такой дерзостью. Байрон приводил цитаты из Коббета[26], строение фраз напоминало Эдмунда Бёрка[27] некоторой театральностью, как он сам позднее допускал, но он был в восторге от комплиментов членов своей партии и оппозиции. В тот же вечер у лорда Холланда хозяин лицемерно похвалил его, однако в своих мемуарах написал, что речь Байрона, полная воображения, остроумия и обличений, «была не свободна от аффектации, дурно аргументирована и не отвечала общепринятым представлениям о политической риторике».
Впрочем, это не имело значения. Байрон бросил вызов. Дэллес считал его речь лучшей рекламой для «Чайльд-Гарольда», а Меррей отложил на несколько дней мартовскую публикацию, чтобы сильнее подогреть любопытство публики. Листы с поэмой были разосланы влиятельным лицам. Объявления в «Кроникл» и «Морнинг кроникл» щекотали интерес к еще не опубликованному произведению. Первое издание в 500 экземпляров разошлось за три дня, и Меррей торопился выпустить второй, меньший тираж за полцены. «Царствование» Байрона продолжалось всю весну и лето: говорили только о нем, мужчины ему завидовали, женщины сходили по нему с ума. Его осаждали письмами, открытыми и тайными, в таком количестве, бахвалился Байрон, что их хватило бы на целый том. В витрине книжной лавки стоял экземпляр, специально переплетенный для дочери принца-регента, принцессы Шарлотты.
Похвалы были всеобщими. Томас Мур называет Байрона «не меньшим революционером в поэзии, чем другой великий человек в его возрасте, Наполеон, был революционером в делах государственных и военных». Критики, которые раньше нападали на его юношеские скороспелые стихи, были покорены силой, звучностью и потрясающей гениальностью нового сочинения. Дэллес заметил, что нрав Байрона «несколько смягчился». Однако для Байрона в его 24 года столь стремительно пришедшая слава имела другие скрытые последствия — двойственность, обманчивое великолепие, необходимость влюбиться в какую-нибудь наследницу, несмотря на свои гомосексуальные наклонности, а главное — не упасть со своего пьедестала.
Кареты, доставляющие приглашения, запрудили всю Сент-Джеймс-стрит, на которой жил Байрон, и хромой поэт с лицом Адониса явил себя миру.
Итак, он был принят в гостиных аристократии, принадлежавшей к партии вигов, в домах Холландов, Мельбурнов, Девонширов, о которых писал Лесли Марченд в своей объемистой биографии Байрона. Там «нестандартное поведение было прерогативой, которой пользовалось высшее общество». В городе с населением в один миллион Байрон общался только с привилегированными обитателями, не считая слуг. Мир бедноты, отчаяния, притеснения, беззакония, бунта, мир воришек, разносчиков, проституток, пьяниц, калек, «свиноподобного большинства», которое толпилось на Тайберне, чтобы увидеть казнь, — этот мир никак не отразился в произведениях Байрона. Главным двигателем творческой энергии поэта был Восток во всей его таинственности.
Хотя Байрон по большей части проводил время в обществе и шутливых беседах с интеллектуалами, его окружали и женщины. Они считали Байрона прототипом Чайльд-Гарольда, несмотря на все уловки, к которым он прибегал, чтобы развеять это впечатление. Было нечто холодное и презрительное в его манере держаться, и тем не менее его появление в обществе вызывало прямо-таки головокружение. Сердца трепещут, чувства взвинчены до предела, леди Роузбери чуть не упала в обморок, леди Милдмей сказала, что, когда он обратился к ней, ее сердце так бешено забилось, что она не смогла ответить. А что, собственно, мог он сказать? Его взгляд «сверху вниз», как они это называли, возбуждал их, как и слухи о ветрености и извращенности Байрона. Его хромота, вызывая сострадание, также подогревала желание. Сочетание гениальности и сатанизма было неотразимо. Все жаждут быть представленными Байрону и испытать укол его хлесткого язычка, а то и быть упомянутыми «в его стансах». Герцогиня Девонширская писала в Вашингтон своему сыну Огастесу Фостеру, что восторг и любопытство, окружающие Байрона, значительно превосходили интерес к войне в Испании и Португалии. Где бы он ни появлялся, ему сопутствовали лесть и похвалы. Одна дама, Аннабелла Милбэнк, увидев Байрона в этот период его умопомрачительный славы, нашла, что ему «не хватает скромной доброжелательности, которая могла бы покорить ее сердце», однако это ей не помешало позднее влюбиться в него.
Днем, чтобы нейтрализовать вред ночных кутежей, Байрон боксировал с «Джентльменом» Джексоном, фехтовал с Генри Анджело, а Флетчер растирал его маслом, чтобы вечером он мог вновь появиться в обществе с присущим ему видом «холодной апатии».
В темной одежде, порождающей ощущение тайны, весь его облик свидетельствовал о глубоких незаживающих ранах. Даже женщины, из-за своего социального положения или других обстоятельств далекие от этих роскошных салонов и гостиных, мечтали познакомиться с ним — его буквально засыпали признаниями в любви. О, разумеется, утверждали они, их мотивы весьма благородны — они мечтали лишь соприкоснуться с поэтической душой Чайльд-Гарольда, которого сам Байрон считал «омерзительным типом».
«Вы — человек, которого все любят или мечтают полюбить», — писала ему куртизанка Хэрриет Уилсон, прося о свидании наедине. Она знает, что он умен; она знает, что он несчастен; но каковы бы ни были его пороки и недостатки, ее честное сердце готово полюбить его. Он — Поэт, Бог и Дьявол, это триединство не оставляет равнодушной ни одну женщину, но особенно ее, умоляющую разрешить ей когда-нибудь поцеловать его в этой жизни. Генриетта д’Уссерес, не получив ответа на свои излияния, изложенные на почтовой бумаге с золотым обрезом и перевязанные голубой ленточкой, написала, что, если он не хочет получать от нее письма, ему достаточно послать слугу в почтовую контору на Маунт-стрит и сказать об этом служащему. Но если он и далее будет отмалчиваться, она продолжит писать и далее. Более того, по ее убеждению, она — его Тирза. Воображая будущий сценарий, она отводила себе роль «сестры, которую он любил», но не осознавал этого. Верный своей непредсказуемости, Байрон написал ей. При чтении его письма у Генриетты «перехватило дыхание», она была готова раскрыть ему душу. Она родилась в горной местности, и в ней было что-то дикарское; получив хорошее воспитание, она рано вышла замуж за престарелого развратника. Генриетта утверждала, что в Лозанне встретила Наполеона и он произнес «слова утешения», когда ее чуть не растоптала лошадь его адъютанта. Она воображала себя в комнатах Байрона — вот она бесшумно двигается по дому на цыпочках, приводит в порядок его бумаги, пока он пишет свои «ангельские стихи». Однако, когда они наконец встретились, Генриетта пришла в крайнее смятение, увидев Байрона-человека, а не Байрона-поэта, и все ее иллюзии рассыпались в прах.
ГЛАВА X
На пике славы, с 1812 по 1814 год, сердце Байрона, как он сам говорил, всегда избирало ближайший насест, и таких насестов в его распоряжении было предостаточно.
Хор женщин, так или иначе связанных с ним, включал леди Мельбурн, его соратницу по заговорам и доверенное лицо; леди Каролину Лэм, ее невестку; его единокровную сестру Августу Ли; леди Фрэнсис Уэбстер и Аннабеллу Милбэнк. Леди Мельбурн он писал по три-четыре раза на дню, пересылал копии всех любовных писем, которые получал, льстил ей, утверждая, что, будь она моложе, то вскружила бы ему голову в той же мере, в какой сейчас она завладела его сердцем. А Аннабелле Милбэнк, ее племяннице и своей будущей жене, он похвалялся в своей предательской манере, что «вступил в преступную связь с одной пожилой дамой» по ее же подстрекательству и теперь не знает, как из этого выпутаться. Но в 1812 году, в самом зените славы, он был ее «созданием». Отнюдь не образец добродетели, леди Мельбурн знала, как заниматься амурными делами в той атмосфере гладиаторских боев. В 16 лет ее выдали замуж за сэра Пенистона Лэма, который тут же завел любовницу, что научило ее иссушающему душу цинизму. Со своей подругой Джорджиной, герцогиней Девонширской, она позировала Дэниелу Гарднеру для картины «Макбет и ведьмы вокруг котла». Она и не подумала чахнуть от хандры из-за неудачн