Думаю, что Пушкин впал в растерянный гнев.
Думаю, что поначалу он решительно отказался что-либо читать, и не пожелал даже брать проклятую тетрадь в руки: Вы взяли на себя напрасный труд, сударь!
Но Титов все продумал заранее до мелочей, недаром он достиг позднее таких высот в дипломатии и на государственном поприще. По сути, шантажу он придал вид раскаяния и, наверняка, с порога же объявил, что подчинится любому приговору поэта. Главный расчет был на то, чтобы заставить Пушкина слушать, и тем самым невольно придать легитимность литературному воровству.
Пушкин был не готов к такой вот внезапности.
Во-первых, раньше за ним никто ничего устного из прозы никак не записывал, а стихи, которые он читал вслух, никому и в голову не приходило, записав с памяти, выдать за свое сочинение. Во-вторых, в начале 19 века литературное право не было достаточно внятным, литераторы часто одаривали друг друга сюжетами. Сам Пушкин подарил сюжеты Гоголю. Но заветный сюжет «Влюбленного беса» – детище семилетней умственной выдержки – он Титову никак не дарил.
В-третьих, аристократ, дворянин Титов держался вполне по-светски и, будучи формально на равных, в то же время явился с повинной, держа улику в руках, виртуозно соблюдая все тонкости обхождения, и честь Пушкина была этим визитом, словно бы никак не задета. Вот моя голова… Думаю, что тайный расчет на благородство поэта и был решающей опорой для одиозной выходки подлеца.
Возможно, Титов в качестве оправдания своей низости мог сказать: Александр Сергеевич, ты же поэт, прозу не пишешь, будет жаль, если такой сюжет пропадет в нетях. Позволь лучше мне выступить в этой писарской роли и прочее и прочее…
Пушкин в замешательстве.
И поэта можно понять, он стал, пожалуй, первой жертвой отечественного плагиата.
В руках незваного гостя роковая тетрадка.
В тетрадке записан его заветный рассказ о любви беса к невинности.
О чем думал Пушкин в тот раскаленный миг?
Вырвать тетрадку из рук? Кинуть в камин? Запретить пользовать на свои нужды историю, которую сам же публично рассказывал, и тем самым уже угадал ненароком выпустить в свет? Сказать, что будет писать сам? Прилгнуть, что сам уже написал… но тогда все узнают, что Пушкин принялся писать прозу, а таковое признание поэт явно считал преждевременным. Он не хотел дебютировать одной штукой, раз, и еще не был готов поставить свое имя на прозе, два. Вспомним, даже по прошествии трех лет, первым именем Пушкина в прозе стал псевдоним «покойный Иван Петрович Белкин», повести которого поэт выпустил в свет, под маской издателя, в 1831 году… да и врать «архивному» молодцу не хотелось… короче, Пушкин был застигнут врасплох…
Титов терпеливо караулит ответ.
Тут Пушкин взял себя в руки и, скрепя сердце, возможно, вполне возможно, согласился выслушать хотя бы начало.
Тем самым Пушкин взял передышку, чтобы оглядеться в ловушке судьбы: в душе он понадеялся, что авось пронесет, что может замысел его еще не погиб, что даст Бог, сюжет уцелеет, если юнец будет писать от себя, насочиняет по своей воле, шутка-ли запомнить на слух рассказ длиной в пару часов… но уже с первой страницы Пушкин понял: беда!
В безобразной перелицовке, в гнусной огранке, в фальшивой отливке перед ним – как в кривом зеркале, – обезьянничал его же собственный рассказ, во всех подробностях выдумки, шаг за шагом вдоль восхождения чувства, от завязки к финалу, но так дурно записанный, настолько лишенный всякого вкуса, что вызывал отвращение.
Все пропало!
Пушкин был фаталист и, тиснув зубами, прервал чтение.
Махнул рукой на сокровенный перл: черт унес! не трудитесь читать то, до чего мне нет ни дела, ни времени.
Титов тайно торжест-вовал.
Умыв руки, Пушкин тем самым вручал ему свою повесть. А секретность была похитителю только на руку. И, разумеется, не было в тот фатальный час никакой идиллии между автором и плагиатором, какую прилгнул Титов в запоздалом письме, не было ни дружеского обсуждения тетрадки, ни «памятных доныне» многих поправок и прочих сентиментальных поз учителя и ученика. Отвратительное состояние текста Титова тому первое доказательство. Он даже элементарно не разбит на главы, которых там девять (с заключением) и видны они невооруженным глазом.
Пушкин мыслил квантами, писал порциями, мечтал через цезуры.
Возьмите «Повести Белкина», каким прекрасным шагом гармонии прорежены эти аллеи. Перед нами регулярный парк в самом французском стиле. Русский Версаль. Петергоф.
А у Титова все слиплось в один безобразный не разжеванный неприглядный кусок. Не текст, а тесто!
Тут достало бы Пушкину всего лишь ногтем царапнуть по бумаге той тетрадки, чтобы разбить повесть на части.
Но он и пальцем не пошевелил.
Погиб шедевр, невольник чести!
Продолжая дипломатный и расчетливый тон самооправдания, Титов доходит в своем письме до гомерического утверждения, что он чуть ли не снизошел до настоятельного желания издателя «Северных цветов» барона Дельвига, и чуть ли не уступил его просьбам, напечатать сей опус дебютанта в его альманахе.
Титов и издателя Дельвига тащит в союзники графомана Космократова.
Но Дельвиг не мог желать публикации никому неизвестного дебютанта в своем престижном альманахе и, скорее всего, за публикацией племянника стоит лобби в лице всесильного дядюшки.
Пушкин, наверное, всего лишь брезгливо не возражал против подобной публикации, до которой теперь ему не было никакого дела.
Но Титов пятикратно подчеркивает: «пошел с тетрадью к Пушкину в гостиницу «Демут», убедил его прослушать от начала до конца, воспользовался многими, поныне очень памятными его поправками и потом, по настоятельному желанию Дельвига, отдал в «Северные цветы».
И ведь опровергнуть слов мемуариста никто не может – и Пушкин, и Дельвиг давно в могилах.
Правда, Дельвиг сделал другое, он уравновесил публикацию пушкинского сюжета в титовской записи (скорее всего это было общее решение Пушкина и Дельвига); в этом же альманахе издатель альманаха впервые представил русской публике Пушкина-прозаика и напечатал главу из Арапа Петра Великого, под заголовком «IV глава из исторического романа». Так публика впервые узнала: Пушкин прозу пишет, исторический роман из жизни прадеда. А факт плагиата был скрыт от читателей, и целых 50 лет был литературной тайной. О подноготной ведали единицы, та же Анна Керн…
Но вернемся к ложной исповеди Титова.
Титов вертится перед письмом к приятелю Головину, как старая кокетка перед зеркалом, дергается как свидетель под прицелом убийственной истории. Не позволяет и пылинке упасть на мундир собственной репутации.
И надо отдать должное его редкому дару, сфабриковать исповедь. Он ужом вывернулся из капкана истории.
Что дальше?
Пушкин умыл руки.
Фатум, смеясь, бросил свой черный мелок в летейские воды…
Графоманская запись Титова, – уд Евангелию, – «Уединенный домик на Васильевском» увидела свет в альманахе «Северные цветы на 1829 год» под псевдонимом Тит Космократов.
Критика встретила повесть фальшивомонетчика дружной руганью. Появились три отрицательных отзыва, в одной из которых исполнение замысла прямо назвали «бездарным».
А последнюю пилюлю Титов получил от самого Жуковского.
«Вскоре после выхода альманаха гуляли по Невскому проспекту Жуковский и Дельвиг, – вспоминал двоюродный брат последнего А. И. Дельвиг, – им встретился Титов. Дельвиг рекомендовал его как молодого литератора Жуковскому, который вдруг, не подозревая, что повесть сочинена Титовым, сказал Дельвигу: охота тебе, любезный Дельвиг, помещать в альманахе длинные и бездарные повести какого-то псевдонима.
Это было тем более неловко, что Жуковский отличался особым благодушием и ко всем благоволил».7
Немая сцена.
Задетый пилюлей Жуковского, Тит Космократов спустя несколько лет сочинил и тиснул еще один образчик своего дарования, повесть «Монастырь св. Бригитты», поверьте на слово, это непроходимо бездарно! Нет никаких сомнений в том, что сие несъедобное варево, коряво и натужно пыжась сочинил от начала до конца сам Титов.
Адресую желающих заглянуть в альманах «Северные цветы за 1831 год» (С. 125–257). Дельвиг к тому времени умер.
Итак, подведем черту.
Сюжет «Влюбленного беса» повторился в реальной жизни. Дебютант, графоман и себялюбец Титов сам как пушкинский бес воспылал любовью к совершенству чужого сердца, но только лишь погубил и душу любимой и свою же мечту. Даже ув лекшись пушкинским перлом, даже искренне захваченный его красотой и блеском, Титов не смог оставить после себя ничего кроме пепла. Ведь истиной причиной его тяги к рассказу гения было желание блистать в обществе – «к тайному трепету всех дам» – за чужой счет, и вот итог, вместо карбункула, похищенного с пушкинской руки, – на его пальце горит и чадит в оправе из меди, истлевающий уголь.
Пушкин никогда не извинил Титову этой выходки, даже спустя семь лет в наброске «Мы проводили вечер на даче» (1835) он, как известно, вывел его под именем Вершнева, который учился у иезуитов, и написал в черновой рукописи:
«Вершнев один из тех людей, который обладает убийственной памятью, которые все знают, и все читали и которых стоит только тронуть пальцем, чтоб из них полилась их всемирная ученость».
Но, подумав, Пушкин даже это место зачеркал в черновике.
Намек был слишком красноречив. Пушкин не захотел пустить Титова на свою беловую страницу даже карикатурой.
Написав об убийственной памяти, Пушкин, вспоминал и незабытую кровоточащую кражу и не прощеную смерть сокровенного сюжета.
Только полвека спустя после рокового хищения, в 1913 году повесть Титова все же вошла в круг внимания пушкинистов, как тень пушкинского перла.
И лишь в 50-е годы «Уединенный домик на Васильевском» был включен – Пушкинским домом, – в академическое издание полного собрания сочинений А. С. Пушкина в десяти томах, в 9 том, среди приложений, набранных меленьким шрифтом.