Влюбленный пленник — страница 23 из 90

пой, рот и язык были бойкими и проворными.

– Мы сразу понравились друг другу. Неделю назад я была в Триполи с Муаммаром.

Взволнованные – они и не подозревали, что десять лет спустя ООП будет запрещена в Ливии, а ее отделения в Триполи закроются – палестинские офицеры слушали так серьезно, что ее слова казались не шепотом в тиши собора, как хотелось бы некоторым, а торжественным выступлением в амфитеатре Коллеж де Франс. Выступлением, прерываемым раскатами смеха: и каждый, пытаясь понять, откуда исходит этот смех, видел шею с тройным «ожерельем Венеры». Обладательнице этого смеха он, вероятно, казался жемчужным, но на самом деле был густым и вязким, особенно, когда голос произносил имя Каддафи.

Никто не мог вести с нею диалог. Разве что радио, равнодушно комментирующее вновь начавшуюся бойню на берегах Иордана и бегство фидаинов, которых один за другим отлавливали израильские солдаты.

Ягодицы, грудь, шея, рот были безупречны. Когда есть такая красота, к чему все эти косметические средства, массажи, антицеллюлитные обертывания, молочко одуванчиков, пчелиное маточное молочко, лучшие гели, изобретения бесстыдных химиков, тогда я задавался вопросом, почему фидаины были так взволнованы и напряжены, теперь-то я понимаю, почему. Их предупредительность и услужливость в тот вечер на многое открыли мне глаза. Они оказывали почтение не этой чертовке с ее ходящей ходуном задницей, а Истории, ворвавшейся вместе с нею в отель. В Странд-отеле тогда встречались Камаль Адуан, Камаль Насер, Абу Юсеф Неджар, о смерти которого от рук израильтян я еще расскажу, и возможно, эти смерти были ответом на теракт во время мюнхенской Олимпиады 1971[43]?


«Верден[44] это хорошо отрегулированное устройство. (Я не сказал – смешение крестов и полумесяцев, что в целом составляет огромное кладбище). Там произошла бойня, и автором ее был никто иной, как Бог; сенегальцы, мальгаши, граждане Новой Каледонии, тунисцы, марокканцы, маврикийцы, корсиканцы, пикардийцы, тонкинцы, реюньонцы противостояли в смертельной схватке прусским, вестфальским, болгарским, турецким, сербским, хорватским, тоголезским уланам; пожраны грязью тысячи крестьян, прибывших умирать туда со всех концов света[45]. Принимать смерть, равно как и раздавать ее. Их было так много, что поэтам, а такой вопрос ставился лишь поэтами, это место представлялось гигантским магнитом, притягивающим людей, солдат всех стран, национальностей, областей, принуждающим их приезжать сюда умирать, и этот магнит указывал на другую Полярную звезду, чьим символом была другая женщина, другая дева.

«Наши палестинские могилы упали из самолета на весь мир, и людей, умерших неизвестно где, не приняло ни одно кладбище. Наши мертвецы пришли из арабского мира, чтобы создать идеальный континент. Если бы Палестина не спустилась на землю из Небесной империи, мы были бы не так реальны?» – поет по-арабски фидаин.

«Оскорбление, резкое, как удар хлыста, было неминуемо. Мы, небесная нация, вот-вот исчезнем, мы нисходим на землю, а наш политический вес – как у княжества Монако», – отвечает по-арабски другой фидаин.


«Нам, мужланам, сынам мужланов, заселять небесные кладбища, быть изменчивыми и непостоянными, создавать бесплотную империю, где один полюс – Бангкок, а другой – Лиссабон, где столица здесь, здесь или там, где сад искусственных цветов из Бахрейна или Кувейта, нам наводить ужас на вселенную, аэропорты возводят в нашу честь триумфальные арки, звенящие при нашем проходе, как двери бакалейных лавок, нам делать то, о чем лишь мечтает курящий травку. Но какая династия «не установила свое тысячелетнее царство на лжи?»», – отзывается третий фидаин.

И везде этот Обон, несуществующий японский мертвец, и игра в карты без карт.


После полудня под деревьями.

– Заворачиваемся в одеяла. Спим. Мир, в котором мы завтра проснемся, будет копией израильского мира. Это ведь мы создали палестинского бога – не арабского – палестинского Адама, палестинскую Еву, Авеля, Каина…

– А где в этой фразе ты сам?

– Копия.

– С Богом, Книгой, разрушением Храма и всем остальным?

– Нью-Израиль, но в Румынии. Мы захватим Румынию или Небраску и станем там говорить по-палестински.

– Когда ты был рабом, как приятно стать подонком. Был палестинцем, а стал тигром.

– Мы, рабы, проснемся жестокими хозяевами?

– Скоро. Через две тысячи лет. «Если я забуду тебя, Иерусалим…»[46].

Два фидаина переругивались через весь лагерь. Они без конца улыбались друг другу, приглаживали усы большим или указательным пальцем или языком, смеялись во весь рот, предлагали огня. Предложить огня, протянуть зажженную зажигалку, заслонить ладонью огонь от ветра, приблизить ее к самому кончику чужой сигареты, если по оплошности погаснет пламя, вновь чиркнуть кремнем зажигалки, вся эта сумятица жестов гораздо дороже, чем просто предложенная сигарета, когда эмиры рассыпают миллионы пачек. Эти простые и сложные жесты означают почтительность и истинную дружбу, явленную через улыбку, предложенную расческу, простой взгляд в крошечное зеркальце. Но зелени было так много, и была она такой дерзкой, что я стал даже сожалеть о запахе мясного бульона Вьяндокс.


Я перечитываю свой текст, и вижу, что часто упоминаю деревья. Просто они далеко. Это было пятнадцать лет назад, а сейчас, возможно, их уже спилили. Даже зимой листья желтели, но не опадали. Бывает ли где-нибудь еще такое чудо? И вообще, чудо ли это? Вспоминая деревья, знайте, что там бродило счастье, и этим счастьем был мир на грани войны, вооруженный мир. Вооруженный – потому что было оружие, снаряд в стволе пушки, но все-таки мир, безмятежней которого я не помню. Нас окружала война: Израиль был настороже, тоже вооруженный, угрожала иорданская армия, каждый фидаин делал в точности то, что ему было предназначено, ради свободы упразднены любые желания: ружья, автоматы, катюши, все это пристрелянное оружие под золотыми кронами деревьев, это мир. И опять про деревья: я забыл сказать про их непрочность. Множество деревьев, целый лес деревьев с желтыми листьями, прикрепленными к веткам тонкими и живыми черешками, но все-таки лес Аджлуна был таким непрочным и хрупким, что казался порой не лесом, а строительными лесами, неким остовом, который исчезнет, когда отделка дома будет завершена. Бесплотный и нематериальный, он был, скорее, эскизом леса, сочиненным экспромтом, с неважно какими листьями, но по нему проходили прекрасные солдаты и несли с собой мир. Все они погибли или попали в плен и были замучены.


Группа Ферраджа из двух десятков фидаинов располагалась лагерем в лесу, довольно далеко от асфальтированной дороги из Джараша в Аджлун. Когда мы с Абу Омаром нашли их, они сидели на короткой траве. Полковник Абу Хани командовал всем сектором, то есть, территорией около шестидесяти километров в длину и сорока в глубину, которую с двух сторон ограничивал Иордан, а с третьей сирийская граница; первое, о чем полковник сообщал редким гостям, было его звание. Помню, он носил погоны, тросточку под мышкой, звезды на плечах, у него было слишком красное лицо, скорее, злобное, чем властное, но при этом довольно глуповатое. Выражением лица – но не ростом – он напоминал французского короля Карла IX. Ферраджу было двадцать три года. Довольно быстро наш разговор принял оборот, который его устраивал.

– Ты марксист?

Захваченный врасплох и не придав особого значения ни его вопросу, ни своему ответу, я сказал:

– Да.

– Почему?

С моей стороны то же равнодушие. Выражение лица Феррадж казалось по-юношески невинным, никакой хитрости или подвоха, он улыбался и словно раскрылся навстречу моему ответу; я чуть помедлил и несколько опрометчиво произнес:

– Наверное, потому что я не верю в Бога.

Абу Омар перевел тут же и очень точно. Полковник подпрыгнул, до сих пор он, как и все мы, сидел на мху или рыжей траве, а тут прямо подскочил и заорал:

– Хватит! – он обращался ко мне и к фидаинам. – Здесь вы можете говорить обо всем. Абсолютно обо всем. Но не ставьте под сомнение существование Бога. Богохульство не позволительно. Запад нам здесь не пример.

По-прежнему хладнокровный Абу Омар, искренне верующий христианин, перевел это высказывание, спокойно, но несколько напряженно. Не поднимая глаз на полковника, Ферраджа, пристально смотревший на меня, не повышая голоса, ответил, как мне показалось, слегка иронично и мягко, как разговаривают с безобидными сумасшедшими.

– Ты можешь не слушать, очень даже просто. Твой командный пункт в двух километрах. Если медленно идти, дойдешь за четверть часа. И ничего не услышишь. А мы будем присматривать за французом до пяти утра. Будем его слушать, отвечать ему. Мы будем свободно спрашивать, а он свободно отвечать.

Мне подарили эту ночь или, как посмотреть, отняли пропуск.

Абу Хани ушел, предупредив напоследок, что ему нужно будет предоставить отчет обо всем, что я скажу этой ночью.

– Я отвечаю за дисциплину в лагере.

На следующее утро он вернулся на базу Ферраджа. Пожал мне руку. Как он утверждал, ему было известно, что я этой ночью говорил.

Той ночью под навесом, растянутым под деревьями, мы долго не ложились спаль. Каждый фидаин задал мне несколько вопросов, одновременно готовя кофе или чай или свои аргументы.

– Это вы должны со мной говорить. Сказать, например, что такое для вас революция, и что, по-вашему, нужно, чтобы она победила.

Вероятно, ими завладела предутренняя истома, или это было влияние погоды, которая становилась все более хмурой и одурманивала, приводила в беспорядок часовые механизмы памяти, зато давала полную свободу словам. Так в городах, когда вот-вот закроется бар, внезапно особенно четко становится слышен шум игрального автомата, появляется нечто, делающее нас особенно внимательными и проницательными, и хочется продолжить разговор снаружи, потому что бармены уже клюют носом. За полотняной перегородкой слышались крики шакалов. Это место, возможно, из-за нашей усталости, сделалось вневременным и внепространственным, фидаины, наслаждаясь собственным красноречием, все говорили и говорили, а Абу Омар переводил: