Влюбленный пленник — страница 26 из 90

Может, я и не узнаю, как правильно писать: Палестинское Сопротивление или Палестинская Революция? И надо ли писать эти слова с заглавных букв? А в арабском языке нет заглавных букв.


В начале этой книги я попытался описать карточную игру в беседке. Как я говорил, все жесты были настоящими, но только без карт. Их не просто не было на этом столе, их вообще не было, то есть, карточная игра не являлась карточной игрой. Карты ни присутствовали, ни отсутствовали, их просто не существовало, как для меня не существует Бога. Можно представить себе, что́ подобная деятельность, единственной целью которой является притворство – сделанное мне приглашение, организация процесса, сам спектакль, нервозность: как я восприму отсутствие карт – притворство ради притворства, что́ подобная деятельность может вызвать у того, кто предается ей ежедневно? Карты как кокаин, карты как ломка. Конец партии был ее началом: ничего в начале, ничего в конце. В сущности, у меня на глазах тасовали эти отсутствующие картинки – палицы, кони, два меча, три меча, пять, шесть мечей, семь мечей, кстати, Клодель знал эту игру с испанской колодой?

Изгоняя людей из Палестины, новые захватчики этой земли не знали, не усвоили из высшей теологии, что станет с изгнанным народом? Если он не исчезнет, то займет другое пространство другого народа.

– А может быть, ассимилируется?

Как тут не ответить:

– Как может ассимилироваться идущий народ? В какой стране такое произошло? В каких краях? С помощью чего?

Я по-прежнему не знаю, что ощущали фидаины, но для меня их территория – Палестина – была не просто вне досягаемости, коль скоро они находились в поисках ее; этих территорий вообще никогда не существовало, как карт для игроков или атеистов для Бога. Оставались следы, но деформированные в памяти стариков, где, как правило, образ, изображение тех вещей, о которых вспоминаешь, гораздо меньше, чем сами эти вещи. Они уменьшаются по мере того, как человек стареет, или же наши воспоминания их освещают, и тогда, напротив, они видятся слишком большими. Очень редко в памяти, хранящей эти вещи, их размеры не меняются. Горы, овраги, их названия, все изменилось. Малейший росток вырывался, лес, ставший бумагой, книгой, газетой, уничтожался ежедневно. Вот и мишень, в которую прицеливались фидаины, превратилась для них в нечто невообразимое для них. Из-за этого театрального закона: репетиция перед представлением – их жестам недоставало эффективность. Игроки с призрачными картами в руках, какими бы прекрасными, какими бы уверенными в себе они не были, знали, что их жесты дадут вечную жизнь – может, здесь имеется в виду пожизненное заключение – партии в карты без начала и конца. У них, фидаинов, в руках была такая же пустота, что и под ногами.


«Наверняка некоторые офицеры тосковали по прочному боевому снаряжению, стальному щиту, приборам и инструментам, с которыми учат обращаться в высших военных школах Европы и Америки или СССР. Они остерегались слова «герилья», что означает маленькую войну, когда нужно брать в союзники туман, сырость, почву, муссон, высокую траву, крики ночных сов, положение солнца и луны. Они знали, что человеку, стоящему по стойке смирно, можно скомандовать только «смирно». Военные школы не помогут, они не приспособлены к тому, чтобы требовать дисциплину и послушание, то есть, победу у едва оперившихся существ, у веселых арабов с их сообщниками – мхами и лишайниками. Скользить от дерева к дереву, от скалы к скале или замирать при малейшем шуме, похожем на стон, этого не смог бы ни один офицер из военной школы».

То, что я сейчас написал, так думают и палестинцы, которые сожалеют о военных хитростях и солдатской верности, а порой, быть может, о братстве по оружию.

«Бедуины с одной стороны, израильтяне с другой массово истребляют все гражданское население, убивают с самолетов и из танков. Пусть сто партизан хитростью проникнут в Израиль, все равно будет воздушный налет и самолеты забросают бомбами палестинские лагеря. В военно-морском флоте Франции, а еще в марокканском военно-морском флоте их называют «адмиралами» – моряков-сифилитиков, на чьих медицинских картах стоят кресты или звездочки. Первый крест из-за сифилиса принимается с восторгом, так после забитого гола на трибунах начинают целоваться – не надо больше доказывать мужественность: первый шанкр это своего рода посвящение.

– Все, доктор, санитар, повар, все занимались нами. Я был адмиралом с четырьмя крестами. Ну, или если тебе так больше нравится, с четырьмя звездами. Пять означало уже императорскую власть. И смерть. Знаменитый Прокаженный король[49], известный даже в исламе, пережил два коронования: один раз миропомазание, второй – коронование лепрой. Интересно, самые отчаянные офицеры, требующие тяжелого вооружения, танков, пушек, даже атомного оружия, те, кто настаивали на ведении классической войны, может, они тоже мечтали стать адмиралами, погибнуть за Родину, но погибнуть с уверенностью, что их похоронят с государственным размахом. То есть, как мужчин.

Партизанской войне не хватало благородства не только по мнению воспитанников высшей военной школы в Сен-Сире, даже Советский Союз отказывался принимать всерьез этот феномен и тоже называл его терроризмом. Если палестинской армии суждено победить, пусть прежде она станет тяжелой машиной, а грудь каждого палестинского полковника подставкой и витриной для сорока-пятидесяти медалей, знаков отличия всех наций благородного происхождения.


В тот вечер, когда завершился пост рамадана, возле водного источника вблизи Иордана двое уполномоченных устроили праздник, от будней он отличался лишним медовым пирожным, да бодрым смехом, что раздавался то там, то здесь. Они приветствовали молодого человека с длинными волосами, струящимися между лопаток: Исмаила. Я уже привык к прозвищам, вымышленным именам, так что этому имени тоже не удивился (возле этого источника, между мостами Дамиа и Алленби, где Иоанн крестил Иисуса, фидаины решили заменить мое имя именем Али). Гладкие, темные волосы, как у Бонапарта, покрывали плечи Исмаила.

– Он палестинец. Служит в израильской армии. Прекрасно говорит на иврите.

Я заметил, что в профиль молодой человек больше похож на еврея, чем на араба.

– Он друз, только не говори об этом. Когда он тебя увидел и узнал, что ты француз, то переменился в лице. (Я так и не понял смысла этой фразы). Он очень рискует, сообщая нам сведения.

Смеясь и что-то жуя, я попросил у Исмаила по-французски:

– Спой нам израильский гимн.

По глазам Исмаила мне показалось, что он понял. Удивился, но, сохраняя присутствие духа, попросил, чтобы мой вопрос перевели на арабский, а сам в ответ на замечание Махджуба сказал по-английски:

«Classic war, I don’t know. Classic war or romantic war».

Фраза показалась мне слишком литературной.

Отправляясь обратно в Израиль с наступлением темноты, чтобы его не заметили часовые, он обнял всех, кроме меня.

Этот араб знает, вероятно, что случилось с папашей Гюком[50], чьи глаза стали узкими после сорокалетнего пребывания на Тибете. У палестинца был древнееврейский профиль, а ритм жизни – европейский.

Чуть раньше, в Джераше, один тридцатилетний лейтенант-суданец очень удивился, услышав, как кто-то говорит по-французски, а Абу Омар отвечает ему на этом же языке.

– Все, что здесь происходит, это из-за вас тоже. Вы в ответе за правительство Помпиду…

Он сказал мне это и много чего еще, я уже и не помню, зато я никогда не забуду это черное лицо с блестящими волосами, со шрамами племенных насечек на щеках, он говорил со мной не просто по-французски, а на арго, с акцентом парижских предместий, с лексиконом Мориса Шевалье. Разговаривая со мной, он демонстративно держал руки в карманах штанов. Итак, вот я услышал:

– Все, чт’здесь пр’сходит, эт’ зза вас. Вы в’твете за пр’вительство П’мпиду…

Абу Омар объяснил ему по-арабски, что я не имею никакого отношения к французскому правительству. Он успокоился, и мы даже подружились: когда я встречал его, он всегда подходил ко мне с улыбкой. Я знал уже, что для меня, причем, для меня одного, приготовлен новый анекдот.

– Как хорошо, что мы можем друг друга понимать. Если бы не мы, суданцы, ты говорил бы не по-французски, а на каком-нибудь местном наречии Морвана.

– Поясни.

– В каждой французской провинции говорили на своем жаргоне, вы же были варварами. Когда вы стали сильнее и сошли на наш берег, вы были такой лингвистической мозаикой. Чтобы нас завоевать, нужен был единый язык. Баскский солдат говорил по-баскси, корсиканский по-корсикански; поэтому эльзасцу, бретонцу, пикардийцу, гасконцу, провансальцу, нормандцу, выходцам из Мадагаскара, Индокитая, Судана пришлось выучить язык своих офицеров из военной школы Сен-Сир, этот парижский французский. Если пара солдат терялась где-нибудь в трущобах, нужно было знать, по крайней мере, несколько ключевых фраз:

«На помощь, Легион!»

«Парни, сюда!»

«Мы в опасности!»

«Скорей бы дембель!»

«Сюда, друзья зуавов!»

Занятная версия происхождения языка, правильная или нет – неважно, зато назло министру просвещения, а впоследствии министру иностранных дел Жюлю Ферри. Зачатком этого французского языка, чувственного и изящного, который постепенно распространился по всей Франции, вполне возможно, и стала наводящая ужас дрожь, которую бретонские, корсиканские и баскские солдатики, завоевывая заморские территории и умирая в Колониях, доставили в метрополию. Диалектам пришлось отступить, чтобы домой, во Францию, вернулся почти совершенный язык, отточенный там, за морями. А контрапункт этой эпопеи, так сказать, ей «в пару», вероятно, вот что: 1917, Марокко:

«Славные парни! Которые рвутся в бой! Когда я сказал, что дам им оружие и боеприпасы, они были готовы целовать мне руки. Но я спокоен и невозмутим. Еще не родился и даже не зачат тот, кто способен обольстить меня. Они любят драку, я поведу их в драку, славные парни. Они ждали сабель, я даю им ружья: они были готовы истребить всю Неметчину. С оглушительными ружьями они дошли до самой Соммы». Это я процитировал ударные моменты одного выступления, опубликованного в «Иллюстрасьон». «Они» дошли до самой Соммы. «Они» вышли из поезда. «Они» молча прошли две сотни метров, вдохнули полной грудью. Этих «они» было около тысячи. Первая волна