Влюбленный пленник — страница 34 из 90

– Но бывают глупые люди.

– Палестинцы такие же люди, как и мы, – сказал Ги II.

– Почему бы им не помочь? Они имеют право на родину.

Поскольку это последнее слово в конце фразы, показалось неуместным, Ги I поспешил добавить:

– Они хотят, чтобы это была демократическая родина. Можешь сам прочитать, это есть в их программе.

– Если бы Помпиду попытался помешать мне приехать, я бы послал его куда подальше, – сказал мне Ги II, холодно, как написали бы в газетах, глядя на меня.

– Не понимаю, почему все не станут братьями, – сказал Ги I.

– Нельзя допустить, чтобы их аннексировали Америка или СССР. Франция должна протянуть им руку помощи. Но раз Хусейн фашист, почему бы от него не избавиться?

Конечно, оба они были парижане и говорили без провинциального акцента. Они словно вышли из метро на площади Бастилии. Палестинцы молча смотрели на трех французов и двух француженок, не догадываясь, что здесь, в Аммане, в этой самой комнате на их глазах Франция сражается за заморские территории, а может, это место воссоздавало интерьер парижского бистро. Наверное, эти благородные двадцатилетние юноши добрались сюда автостопом, ехали через Италию, Югославию, Грецию, Сирию, чтобы помочь жителям Вихдата возвести новые стены, понимая, что они, и стены, и каменщики, возможно, будут уничтожены бедуинами Хусейна. Кажется, чуть выше я довольно точно воспроизвел обмен репликами. А фидаинам доставалось довольно жалкое украшение.

Не довольствуясь словами благородный, благородство, которые я написал из вежливости, я задавался вопросом: как же велика была у них жажда приключений, если они решились проехать столько стран? Очарование Востока, «пустынный Восток», «жемчужина Востока», романы Пьера Лоти, все это так, но какой разумный довод мог подвигнуть их отправиться на восток, повторить путешествие Марко Поло? Безрассудство – такая же загадочная первопричина, как и изначальный Большой Взрыв, о котором ничего толком не известно: ни что его вызвало, ни был ли он вообще, впрочем, если у Большого Взрыва не могло быть прецедента, то у обоих Ги как раз имелось много предшественников. Может быть, после событий мая 68 они отправились в Катманду, а по пути обнаружили палестинские лагеря? А возможно, перед отъездом листали какую-нибудь левацкую брошюру и наткнулись на слово «фидаин», которое озарило всю фразу, сделав ее особенно убедительной, и эта самая фраза подвигла их на отъезд? В конце концов, почему они поехали? Почему они остались, это как раз понятно: они были очарованы всей этой обстановкой, но сам отъезд? Хорошо ли они понимали, какая дорога им предстоит, какие встретятся опасности, а главное – какова конечная цель? Они стали, возможно, к собственному немалому удивлению, учениками каменщика, не ведая, что эта профессия станет пред-предпоследним этапом. А последним будет смерть солдата.

– Все мы братья.

Я признаю универсальность французского дара: мы приносили им всё, искусство бетонирования, хорошие манеры, освобождение женщины, рок, искусство фуги, братство, и в этом даре для меня тоже имелось место, возможно, ничтожно малое, но полновесное.

«Если они будут продолжать в том же духе, мои патриотические иллюзии развеются, как дым». Я замолчал. Мы заметили, что лишь в две страны из вышеперечисленных требовались визы: Сирия и Иордания, их посольства имелись в Париже.

Того и другого звали Ги, но общались они друг с другом так:

– Эй?

– Что?

– Это ты зовешь?

– Нет, может, ты?

– А я при чем?

Ги I смеялся, потом Ги II, потом обе женщины. Для них и их подружек Европа была пустым географическим понятием, но зато Франция имела долгую историю, в которой Жанна д’Арк беседовала с Мендес-Франсом. Палестинцам они принесли свое благородство, рожденное на берегах Сены. Благодаря переводу Омара, сына господина Мустафы, фидаины кое-что понимали про май 68 и борьбу за права эксплуатируемых народов, но в основном, народов экзотических. Их улыбки напоминали зевоту или голодный оскал. Эта комната, примыкающая к бюро ФАТХа, напоминала помещение за театральными кулисами, где в компании пяти парижских реквизиторов Русских балетов 1913 года несколько Нижинских в трико тигровой расцветки с приклеенными листьями дожидались вступления к «Послеполуденному отдыху фавна».

Работая на базе и полагая, будто грязь – это некий признак плебейского благородства, то есть, пролетарской доблести, все четверо, как мне показалось, гордились своими измазанными лицами, шеями, руками, испачканной одеждой. Ги II поразил меня фразой, которую произнес, как бы ни к кому не обращаясь:

– Ты так разоделся, чтобы делать революцию у слаборазвитых народов: белая шелковая рубашка, кашемировый шарф?

Мы еще немного поговорили. Все, кроме палестинцев, считали, будто я насмехаюсь над революционерами, рассказывая, что специально задержался в Каире на сутки: мне хотелось посмотреть на пирамиды, розовые в предрассветном тумане над Нилом.

– Вы ведь проезжали через Стамбул. И никто не захотел посмотреть на Святую Софию?

– Вообще-то бабы захотели.

Не могу объяснить, почему, но у меня было ощущение, что оба француза произносили арабские имена собственные будто с маленькой буквы. Если с языком имелись проблемы, то манеры казались безупречны: французы приветствовали арабов, как Людовик XIV своих конюхов, так огромна была их потребность хоть как-то досадить Помпиду, к примеру, они научились есть руками, причем, довольно изящно. А я эту науку так и не освоил.

Возможно, это слишком длинное описание французов объясняется своего рода ностальгией: мне не удалось вновь услышать этот парижский акцент, так очаровавший меня когда-то. Он остался еще разве что у пассажиров пригородных поездов, но я так редко езжу в парижские предместья.

В течение всего путешествия, а может, и во время подготовки к нему, французы отращивали бороду и усы, еще такие юношеские, но уже вполне обильные, ведь они были убеждены, что едут к бородатым мужчинам, вероятно, им довелось увидеть какой-нибудь старый номер «Иллюстрасьон», вышедший во Франции во времена Абдул-Хамида, но молодые палестинцы носили только тонкие, аккуратно подстриженные усики. Единственными бородачами, которых они встречали на улице, (и редко в самом ФАТХе) были Братья мусульмане. Оба Ги вынуждены были сбрить свои бороды, а Омар мне рассказывал:

– Когда они только приехали, у них были такие большие головы, я называл их «два бородача», они здесь одного меня понимали. А когда они побрились, у них сделались маленькие лица, почти как у младенцев, когда я их увидел, мне захотелось дать им соску.


– Каналья, Жан!

Цвет и бархатистость его кожи, его нагота, его мышцы, его гибкость, мягкие, мягчайшие, чуть ли не страдальческие черты лица, несмотря на шрамы племенных насечек, которые делали из него животное с тавром, животное сказочное, но стадное, то есть, скот для продажи, все это не имело бы значения, если бы не печаль, она словно исходила из него, окутывала оболочкой сумерек, и это было хорошо видно не только, когда он оставался один, но и когда он просто молчал рядом с вами. Его спрашивали, он отвечал. Ответ был разумным, зачастую довольно сложным, четко сформулированным, и это позволяло предполагать, что он обдумывал про себя вопрос еще прежде, чем он был ему задан. Но откуда шел голос Мубарака? Поначалу я наивно думал, что коль скоро его родной континент – часть сказочного мира, а не точной и строгой географии, то и его фауна, что вполне естественно, была порождением фантастического, а голос предназначен для пронзительных звуков, а не членораздельной речи. Если работорговля, охота на человека, покупка, продажа были – и остаются до сих пор – делом вполне официальным, как добыча урана, меди, вольфрама или золота, делом вполне обыденным, которым занимались и солидные банкиры, и всякого рода дельцы, чья прибыльность зависела как от курса гульдена, так и от ударов хлыста, его французский был не просто понятным, грамматически безукоризненным, но он позволял себе кокетство – привнести в него этот акцент парижских предместий, который я искал так долго и тщетно, который считал навсегда утерянным, как какой-нибудь мертвый язык. При этой мысли я улыбнулся: негр из Судана – англо-египетского экс-Судана – стал кем-то вроде Жоржа Дюмезиля[64], хранителем акцента, как Дюмезиль был хранителем умирающих языков. Даже более того: ведь акцент, субстанция более летучая, чем язык, испаряется и пропадает гораздо быстрее. Так в Дамаске мне случилось поймать Тель-Авив по французскому радио и услышать репортера с насмешливым акцентом парижских пригородов.

Говоря, естественно, по-английски, обращаясь ко мне, Мубарак, смеясь, произнес: «Can I…», так, что я услышал «каналья». Свою печаль он мог бы прогнать в одно мгновение, но она возвращалась, и он, как мне казалось, никак не мог предвидеть ее возвращения.

Он мне рассказывал, что лет в пятнадцать влюбился в Мориса Шевалье, притом, что слышал только два его диска: «Проспер» и «Валентина». Ему очень понравился этот акцент, пародия на акцент Менильмонтана, и он сохранил его. Мубарак был восхищен, узнав от меня, что в просторечии Менильмонтан именуется «Менильмюш».

Все мои знакомые черные африканцы приблизительно возраста Мубарака были очень веселыми, даже в своем одиночестве. Я еще подумал, что он таит в себе какую-то серьезную рану, но таит так хорошо, что я и назвать бы ее не смог, не мог бы даже сказать, телесная она или душевная. Эта рана добавляла нечто к природному шарму Мубарака. У некоторых юношей голоса такие тихие, что нужно напрягать слух или просить их повторить. А лицо безо всякой на то причины кажется печальным, словно они в трауре: близнец, переживший своего брата, который умер на десятый или двадцатый день жизни.

– Каналья…

Он улыбался моему удивлению, и порой я спрашивал себя, может, он мешает французский с английским из-за снобизма.

Он исчез в своих сумерках, откуда я услышал – на арабском, английском, французском – фразу, которую часто повторяют усталые фидаины: «У нас будет целая вечность, чтобы отдохнуть».