то считалось основанием, фундаментом белой Америки. Перед ними дрожат и шатаются основы, законы, общественные здания, их выражение и проявление. В Чикаго, в Сан-Франциско, где много беременных женщин, все равно ощущается юношеское бессилие – увядшие цветы – в Нью-Йорке, где грязь это знак отказа, ухода от мира, над которым худо-бедно трудились легендарные пионеры, их сыновья и внуки, мира, в котором с этими букетами увядших цветов соединилось – или отделилось от них – черное, вздымающееся буграми движение, суровое, когда необходимо, оно пыталось понять этот мир, тоже отвергнутый, как и они сами, чтобы установить другой – вот отрицание, преобразованное и опровергнутое довольством бытия – партия Черных Пантер перед лицом этой стремительно надвигавшегося небытия противилась ему и всеми силами, отдавая добровольно свою жизнь, если было нужно, пыталась придать форму чернокожему народу. Если хиппи, украшенные цветами и непонятными узорами, врубались, торчали, вязли, Пантеры отвергали белый мир.
Они создадут, они возведут черный народ на фундаменте белой Америке, которая раскалывалась на куски со своей полицией, церквями, со своими сутенерами и судейскими, а хиппи отращивали шевелюры, и от этого проклюнувшегося стебелька пойдет трещинами американская глыба. У Пантер имелось оружие, но было нечто такое, в чем они сходились с хиппи: ненависть к этому Аду.
Партия Черных Пантер была не отдельным, изолированным организмом, а одной из остроконечных вершин революционного движения. В белой Америке они выделялись черным эпидермисом, курчавыми волосами и, несмотря на своего рода униформу, обязательным элементом которой была черная кожаная куртка, их отличала экстравагантная, но при этом элегантная манера одеваться: на голове разноцветные каскетки, с трудом держащиеся на пружинящей шевелюре, усы, иногда небрежные бородки, ноги, затянутые в бархатные или атласные брюки синие, розовые, золотистые, скроенные так, что самый близорукий не мог не разглядеть массивное мужское начало. К изначальной своей картинке, когда чернокожих я сравнивал с черными буквами, я могу добавить еще одну: угленосный пласт, а в середине, освобожденная от пустой породы, сияющая Партия Черных Пантер.
Женщины Черных Пантер, в сапогах и мужских брюках, такого же возраста, что и мужчины, изо всех сил старались скрыть свою серьезность.
Вот несколько зарисовок группы, которая не пряталась, а, напротив, выделялась: Черные Пантеры сразу бросались в глаза. Их узнавали по яркости и всклокоченности, о которых я говорил, по умению сойтись с теми, кого притесняют, угнетают, избивают, у кого отнимают, прежде всего, его историю, его легенды, сойтись с теми, кого, впрочем, с недавних пор, отвергал Запад, то есть, христианство, находящееся на последнем издыхании, но по-прежнему смертоносное и тлетворное. Вокруг них, вокруг нас пульсирует евангельская мораль, которая выдыхается, задыхается, но она ведь была. Освободиться от нее черный мир и его самое острое лезвие, Партия Черных Пантер, стремился как можно быстрее. Он раздирал в клочья ангелов, изнемогающие заповеди с помощью тех же самых принципов, которые были ему навязаны христианскими церквями.
Да, была тогда эта безумная способность воспроизводить себе подобных, их волосы, бороды, жесты, крики походили на заросли папоротника, и вообще эти черные сами напоминали папоротники, древовидные и вообще любые, ни цветов, ни семян, они размножались и продолжались взрывом споровой сумки; да, хаос призывал хаос, ничто не казалось надежным и безопасным: ни правление, ни управление, ни направление, ничто не казалось надежным ни им, мирным или смирившимся черным, ни белым; да, эти огни и их искры могли поглотить того, кто их разжигал, да, господином казался вихрь, а не люди; да, их признания были признаниями безумцев, а коварство – коварством хищников; да, – “ему должно расти, а мне умаляться” (слова Иоанна Крестителя в Евангелии от Иоанна). Я несколько переиначу эту формулировку: «ему должно расти, чтобы я мог умаляться». Да, в их жестокости было что-то анархическое, она пахла потом, потому что они редко мылись и ели жирную пищу; да, Пантеры вторгались на территорию белых и укрывались в гетто, словно пытались отыскать безопасную лачугу, но в те времена всё для них было вызовом, на который они должны были ответить. До 1793 года король=король, а после 21 января король=гильотинированный, принцесса де Ламбаль=голова на острие пики, верховная власть=тирания, и так далее, все знаки, все слова, весь поменявшийся словарь.
Поначалу кажущееся помешательством, движение Черных Пантер сделается общим местом, избитой истиной, даже для белых. Народ=благородство, черный=красивый.
Наверное, я нигде больше не жил среди мертвых, за исключением иорданских баз фидаинов. Разве что меня ввели в заблуждение мифы, в которых мертвые ведут себя по-другому, не так, как здесь. Цвет кожи Пантер имел значение, но не только он. На них делала облаву полиция, и это подтверждало их принадлежность к животному миру. Желая уйти от погони, они умели исхитриться и моментально сделаться невидимыми. Даже интерьерами их офисы напоминали похоронные бюро. И любой прием пищи казался погребальной трапезой. Вероятно, одной из причин была смертельная опасность, реальная – с трупами – а еще нечто вроде обожествления мертвых, заключенных, всех, через фотографии, фотомонтажи, торжественные стихи: скорбные, но не заунывные. Я уже писал раньше и теперь хочу немного подправить: в каком-то смысле весь американский черный люд принадлежит миру мертвых, это его способ делать всё наоборот, в противоположность белым. Несмотря на взрывы смеха, песни, танцы, всех черных окутывает отчаяние. Привилегированный очевидец таинства, я больше не принадлежал сиянию белых. Когда Дэвид Хиллиард впервые улыбнулся мне, протянул руку и сигарету в машине – за которой следовала полицейская машина – я, причем, по собственной воле, спустился в мир сумрака. Казалось, больше не существовало тепла тел, пота, дыхания. Пантеры худощавы: они перемещаются в атмосфере, в которой белые не могли бы долго существовать.
Покинув богатую виллу одного белого, где состоялась пресс-конференция, Дэвид сказал, что впервые в жизни – а ему было двадцать девять – он оказался в таком доме.
– И как впечатления?
Он засмеялся и сказал:
– Мне было тревожно. Слишком много белых в одном месте. Я боялся, что меня будут обвинять.
– В чем?
– В том, что я черный.
И снова громко рассмеялся.
Когда Бобби Сил из тюремной камеры заговорил по телевизору, я не понял. Поначалу не понял. Я чувствовал нелепость этого действа: он, обвиненный в убийстве, мог вечером выступить по телевидению. Вот как это происходило: Бобби сидел в тюрьме Сан-Квентин в Сан-Франциско. Директор тюрьмы, наверняка согласовав с судебными органами, разрешил, чтобы чернокожий телеоператор записал на пленку его заявления. Оператором-интервьюером был молодой негр, похоже, простой человек, не из Пантер, в цветной одежде, фосфоресцирующими волосами, бородой и усами, довольно глупый, судя по тому, как он вел разговор, и гениальный как профессионал. Тюремный охранник привел Сила в помещение, где была уже установлена камера, он присутствовал при съемке, но не вмешивался. Бобби говорил, сидя на стуле. Между оператором – с его афро-шевелюрой – и заключенным поначалу возникли разногласия, едва не началась потасовка. Съемка велась в несколько приемов. Пленку с фильмом уложили в коробки. Сначала власти не могли договориться: нужно показывать фильм по телевизору или нет? Я не знаю этих подробностей. Бобби Сила перевели из Калифорнии в Коннектикут (Нью-Хейвен). Ему по-прежнему грозила смертная казнь, но изменился способ: если в Калифорнии газовая камера, то в Нью-Хейвене электрический стул. Возможно, это и убедило калифорнийские власти разрешить показ фильма по телевидению, кто знает? Бобби Сил находился в камере в Нью-Хейвене, а я видел и слышал его, говорящего из Сан-Франциско. Я был поражен. Отвечая на первый вопрос разноцветного оператора, о еде, Сил припомнил кухню своей матери, жены, то, что он готовил сам, будучи на свободе. Он очень подробно излагал рецепт одного блюда – своего любимого. Рассказывал, как выбирать приправы, сколько времени нужно готовить, как дегустировать: лидер революционного движения говорил, как настоящий повар. Внезапно – здесь очень подходит это слово: внезапно – я понял: Сил обращался не ко мне, а к своему гетто. Непринужденно, по-свойски он заговорил о жене, улыбаясь, признался, что, к сожалению, вынужден довольствоваться мастурбацией – хоть какое-то утешение, но обманчивое. Внезапно – опять внезапно – лицо его и голос стали суровыми: всем черным, которые слушали его в гетто, он бросал революционные призывы, резкие и пряные, в отличие от нежных сладких соусов, описанных в начале разговора. Политическое послание было кратким. Бобби победил. Так, что телеканал организовал второй показ.
Заключенный, который желает быть вне закона, потому что его поставили вне закона, не брюзга, а гордец. Если он хочет свободы, он также любит и тюрьму, потому что сумел приспособить свободу к себе. Есть свобода в свободе, а есть свобода в ограничении, если первая дарована, то вторая вырвана у себя самого. Поскольку стремишься к самому простому – аскеза утомительна – то желаешь свободы, дарованной тебе, но любишь – тайно или открыто – заключение, которое заставляет искать в себе самом тюремную свободу. Освобождение из-под стражи это тоже своего рода «изъятие», экстракция. Гетто любимо. Это, конечно, любовь-ненависть. Черные, изъятые из мира белых, сумели мало того, что обустроить свою нищету, так еще и открыть, выявить, воздвигнуть свободу, это ли не повод для гордости.
Когда мне нужно было побриться, Дэвид и Джеронимо отвели меня к парикмахеру из гетто, и это была чернокожая женщина лет пятидесяти с сиреневыми волосами. Ей прежде не доводилось брить белых. Мужчины – черные, разумеется, – ждавшие своей очереди, заговорили со мной о Бобби Силе, которого слышали накануне. Все они были в возрасте. Кажется, я заметил, что их не так уж и вдохновило его выступление по телевизору: это был просто один из них, он сказал то, что нужно было сказать чернокожим, и чтобы это поняли белые. Он просто хорошо сделал свою работу.