– Вы приехали из Франции, чтобы послушать его или чтобы ему помочь?
– Во всяком случае, вытащить его оттуда это дело чернокожих.
– Нельзя, чтобы он вышел благодаря белым: это была бы еще одна победа над нами.
Я спросил, согласны ли они с тем, что он говорил по телевизору.
– Охранник был белый. Разрешение дали тоже белые. Из тюрьмы он мог сказать только то, что сказал, и мы это «прекрасно» поняли.
Итак, выступление Бобби было закодировано, а затем расшифровано.
Хитрость Бобби была сродни хитрости рабов на плантации: на африканские мелодии, впоследствии ставшие джазом, они положили слова воззвания к побегу и мятежу. Они пели, вечером или утром, выводя гибкие, разнообразные ритмы понятных только им фраз, которые призывали собраться у реки, чтобы переправиться через нее и уйти на север, конечно, они подбирали голоса – женские или мужские – чувственные, пылкие, эротично пылкие, способные «призывать» властно, как разгоряченные самцы: целью было бегство, помощь другим беглым неграм, огонь, война, но этот призыв разносился голосом, в котором черным слышалось обещание брачного обряда.
С юмором и серьезно, передавая людям на свободе рецепты блюд, о которых мечтал в своей камере, или бабушкиного варенья, что сохранила его память, вспоминая жену и свои ночи без женщин, Бобби Сил «призывал»: и слушавшие его черные приняли послание.
Когда вооруженные Черные Пантеры маршировали в Капитолии Сакраменто, намереваясь занять здание Ассамблеи, когда в Мехико их спортсмены, стоя на пьедестале, бросали вызов американскому гимну и флагу, когда их волосы, усы, бороды торчали дерзко и вызывающе, у власти находился президент Джонсон, он отдавал приказы о бомбардировке Вьетнама, а в Калифорнии группа черных мужчин и женщин – Пантеры – множили свои акции, действия, знаки, благодаря которым ничто уже не будет прежним.
Черные слова на белой американской странице кое-где стерлись и выцвели. Самые красивые исчезли, но именно они – исчезнувшие – составляют стихи – вернее, стихи в стихах. Если белые это страница, то черные это то, что на ней написано, то, что доносит смысл – не страницы или не только страницы. Белое, увеличивающееся в объеме, это основа страницы, грунтовка, поле страницы, а стихи написаны отсутствующими черными – вы скажете, «мертвыми», пусть так – отсутствующими, безымянными черными, их расположение, их компоновка и составляет стихи, чей смысл ускользает от меня, смысл, да, но не их подлинность.
И пусть будет правильно понято отсутствие или невидимость чернокожих: они остаются активными или, скорее, радиоактивными.
Когда зрение, слух, обоняние, вкус, осязание белых натыкались на всклокоченную шевелюру Пантер, их, белых, охватывала паника. Как защититься в метро, автобусе, кабинете, лифте от этой растительности, пружинистых волос, которые кажутся продолжением шерсти на лобке, эластичных, упругих, как и они сами? Смеясь, Пантеры несли на голове свою наэлектризованную, покрытую густыми волосами сексуальность. Чем могли ответить белые? постановлениями о благопристойном поведении? Да и как доказать факт страшного оскорбления, что дало бы право лишить растительности эти косматые, черные, к тому же, потные лица, где за каждым непослушным волоском, торчащим из черного подбородка, ухаживали, заботились, холили, словно от бороды зависело само выживание.
Драматичный, знакомый сюжет из жизни в гетто Алабамы: стоя на пустой площади, будь то ночью или днем, черный видит, как от тени сикоморы отделяется белый, потом еще один, потом еще и еще. У них светлые, коротко остриженные волосы, при ходьбе они поводят плечами в отличие от черных, которые покачивают бедрами. Они приближаются, якобы небрежно, и окружают его. Он хотел бы убежать, но ноги его не держат, закричать, но изо рта не вылетает ни звука: белые хохочут и уходят, они поставили на «свое» место негра, осмелившегося выйти в одиночку. В Йельском университете, когда в зал вошли семеро Пантер, приглашенных на конференцию, темой которой был арест Бобби Сила, три тысячи белых в аудитории стали тремя тысячами атакующих. Их круг сомкнулся вокруг Пантер, но вместо кулаков они выставили аргументы, отточенные в Европе, уже подготовленной тысячелетним христианством. Пантеры не принимали никаких правил:
– Вашим аргументам сперва мы противопоставим не противоположные аргументы, а смех и оскорбления. Вы свирепые спорщики, ваши железные богословы сокрушили тела и души. Наши тела и наши души. Мы будем вас оскорблять, и лишь затем станем говорить с вами. Когда вы будете повержены и разбиты, мы спокойно выскажем вам свои доводы. Спокойно и решительно.
Другой черный:
– Это не просто новая теория, якобы «более подлинная», чем предыдущие, но устраняя или просто отодвигая эти предыдущие, новая дарует радость, какую испытываешь, когда умирает слишком долго живший старик. Когда всё шатается, когда шатаются истины, бывшие когда-то непреложными, это смешно: значит, будем смеяться! Революция – самый радостный период жизни.
Всклокоченные волосы, африканские косички, бороды, усы, смех, крики, стальные взгляды, всё это тропическое буйство, которым наслаждались они сами, было словно подтверждением их существования, не позволяющим их опровергнуть.
– Мы решили быть такими, а вы увидите нас такими, какими мы себя покажем. Вы услышите то, что мы позволим вам услышать. Зрение опережает слух. Сначала черный цвет, затем наши украшения, и только потом американский язык, каким мы его переделали для себя, отчасти, чтобы самим забавляться, отчасти, чтобы досадить вам. Всё сказанное здесь пройдет через призму черного.
– Постараемся, чтобы новые истины накрыли собой старые. Вот увидите, как это смешно…
Было бы опрометчиво утверждать, будто Санкт-Паули похорошел, даже когда этот злачный квартал реконструировали. Я не испытывал сильного отвращения, впрочем, вполне возможно, его заслонило другое чувство, а именно, удивление: столы, стулья и пьющие зрители вокруг арены. На самой арене пять наездников – среди них бывает и наездница – верхом на осликах, пять обезумевших от страха, пьяных осликов, их специально поили пивом. Еще одна деталь: арена покрыта довольно толстым слоем грязи. Пьяные животные пытались избавиться от всадника, как правило, это была немчура. Под раскаты хохота и потоки мозельского – упругие, как струя мочи у подростка – смертельно пьяные ослики сбрасывали наездника в грязь. Думаю все-таки, что отвращение было не таким сильным, как недоумение. Мне хотелось вспомнить этот квартал, но особенно ту часть Гамбурга, которая, если идти от Санкт-Паули, примыкает к памятнику Бисмарка, что возле бывшего полицейского управления. Там и начинались руины. Кариатиды – обнаженные мужские фигуры метров двадцати высотой, кажется, из розового мрамора или гранита – своими поднятыми руками поддерживали лишь небо, или, если хотите, пустоту. Пули и осколки снарядов не оставили ни царапины на бедрах и груди. Двадцатиэтажные здания Бейрута, тоже пережившего бомбежки, казалось, были склеены из картона или фанеры. Глядя на некачественные материалы, использованные при строительстве домов в Бейруте, от которых оставались только стальные прутья, торчащие из бетонных стен, непрочных и недолговечных, я вспоминал о гамбургском розовом мраморе. Вид Бейрута и воспоминания о Берлине и Гамбурге (1947) меня убедили в двух вещах: израильтяне были такими же хорошими летчиками, что и немцы, а ливанцы строили так, чтобы развалины можно было легко снести. Руины трех городов отнюдь не были одинаковыми и даже не походили одна на другую, то, что от них осталось, доказывало, что зачахли две совершенно не похожие цивилизации, однако, между солдатами ФРГ и израильскими солдатами существовало, казалось, кровное родство: такая же точность бомбометания, вплоть до миллиметра, что свидетельствовало о сходных методах разведывательных служб.
Выше я уже говорил или скажу дальше, что выражение «между собакой и волком», означающее сумерки, указывает не только на время суток, но и еще на кое-что. Серый цвет, как серое настроение, час, когда приближается ночь, неумолимая, как сон или вечность, а в городе это еще и час, который зажигает фонари, и дети хотят продлить его или хотя бы потянуть подольше, чтобы можно было еще поиграть, а их глаза, только что радостные, закрываются, час, где – я специально употребляю именно это союзное слово, потому что здесь час обозначает, скорее, пространство, а не время – где любое живое существо становится собственной тенью, то есть, не собой, а чем-то другим, час, не позволяющий отличить собаку от волка, час метаморфоз, когда собака станет волком, этого боятся и ждут, час, который, если можно так сказать, приходит издалека, из раннего Средневековья, когда в деревнях на смену собакам вот-вот должны были придти волки, этот период, вероятно, скучный и унылый, который я должен был описать, как отступают назад, чтобы взять разбег, собраться с силами изобразить что-нибудь простое, но даже мысль об этом, высказанная вскользь, словно невзначай, заставляла кричать, почти выть тех, кто слышал меня. Что за мысль? Более всего я страшился абстрактных рассуждений, вот, к примеру, незаметное превращение фидаинов в шиитов или братьев-мусульман. Ни для кого в моем окружении подобный процесс не был само собой разумеющимся, его возможно было бы объяснить, будь трансформация внезапной, очевидной, зримой, но поскольку каждый человек рождался и рос со своими внутренними скрытыми тревогами, в разногласиях с самим собой, вероятно, братья-мусульмане издавна смутно тревожили фидаина. И выражение «между собакой и волком» здесь – здесь и для меня – означало не только сумерки, а любой момент, возможно, все моменты жизни фидаина, который постоянно находился в этом времени, называемом, по крайней мере, во французской провинции, «между собакой и волком».
Возможно, для нас очарование этого выражения несколько поблекло, ведь мы знаем, что в сельской местности всех волков давно убили, поймав в пресловутые волчьи капканы, ломающие лапы, или просто забив во время так называемых волчьих облав, а само слово «волк», и так