не слишком распространенное, сохранило свой корень в двух-трех словах, например, есть собаки-волкодавы, их используют при охоте на волков или для охраны стада, волчанка, тяжелое заболевание, туберкулез кожи, есть еще волчок, и детская игрушка, и отверстие в двери тюремной камеры для наблюдения за заключенными, вот, пожалуй, и все, больше о волках мы не знаем ничего, да и в превращения собаки в волка теперь никто не верит. На Среднем Востоке палестинцу мог угрожать брат, как собаке угрожал волк. Но поскольку еще сегодня, 8 сентября 1985, один из командиров сказал мне, что никакой опасности нет, допустим, и этого отступления тоже не было.
В Соединенных Штатах в среде Черных Пантер наблюдалось некое явление. Не то чтобы никсоновская полиция пыталась погубить партию изнутри, но ФБР все чаще использовало соперничество между черными мужчинами (самцы) и женщинами (кинозвездами и прочими знаменитостями), чтобы в результате фагоцитоза процесс исчезновения Пантер сделался необратимым, что, похоже, и произошло.
На улицах, но особенно на улочках Бейрута, в этот самый час, о котором я так долго говорил, в 1982, можно было встретить загорелых молодых мужчин, у которых половина лица, та, что над верхней губой, была светлой, и по этой примете узнавали палестинца. Ему представлялось, что, сбрив усы, он сможет пройти незамеченным, но бледность кожного покрова как раз и выдавала свежевыбритую часть. На американской белизне чернокожие казались своего рода знаками, придававшими смысл всему мертвенно-бледному континенту. В Иордании все происходило так, будто мятежи и революции были всего лишь праздниками, более или менее долгими, более или менее кровавыми, но замирающими, когда вся эта активность надоедала.
Из аджлунского четырехугольника я мог бы исчезнуть так, что никто бы и не узнал. Поскольку в этом войске дыры имелись повсюду, никто их не замечал; мы свободно уходили и приходили, по крайней мере, так это все выглядело, и чтобы отличить одного солдата от другого, стража руководствовалась скорее фамильным сходством – лицо или манеры – а не униформой, которую любой неприятель-бедуин мог купить в магазинах американской военной одежды, ведь это были знаменитые пестрые комбинезоны, иначе говоря, камуфляж. Все фидаины, а значит, вообще все – кроме меня, чья седина, возраст, вельветовые брюки не оставляли сомнений, что я принадлежу к поверхностному слою этого движения – были одеты в камуфляж.
Два-три раза уезжая в Дамаск, Бейрут или Париж, я предупреждал командиров, но я знаю: случись мне в один прекрасный день исчезнуть, это никого не обеспокоит и не удивит.
Никто и ничто, никакое писательское мастерство не поможет объяснить, чем были для фидаинов эти установленные для них шесть месяцев в горах Джераша и Аджлуна, особенно первые недели, пока не начались сильные ветра и холода. Я сумел бы рассказать о событиях, восстановить хронологию, описать успехи и ошибки фидаинов, передать атмосферу, цвет неба, земли и деревьев, но никогда не смогу дать почувствовать это легкое опьянение, пружинящую пыль и шуршанье опавших листьев под ногами, этот блеск глаз, ясность и прозрачность отношений не только между самими фидаинами, но между ними и их командирами. Они были пленниками этого четырехугольника шестьдесят километров в длину на сорок в ширину, их манеры и поступки воскрешали в памяти молодых вельмож со старинных гобеленов. Можно было бы назвать их пленниками, но только с чьих-то слов. Все под деревьями были взволнованными, смеющимися, восхищенными этой жизнью, такой новой для всех, и для меня тоже, но в этом волнении и трепете было что-то до странности незыблемое, настороженное, сдержанное, безопасное, словно кто-то молча приглядывал за нами. Все принадлежали всем. И каждый себе. А может, и нет. Улыбающиеся и суровые. В этой области Иордании, куда они отступили – в зависимости от даты я могу использовать слова убежали или отступили – счастье под деревьями было таким огромным, что в глазах привилегированных сословий арабского мира палестинская революция выглядела обычной фрондой. На территории имелись леса, маленькие иорданские деревушки, в которых можно было встретить лишь нескольких крестьян, стремительно прятавшихся при виде незнакомцев, какое-то скудное земледелие, хотя если присмотреться к самой земле, она оказывалась тучной и плодородной, но была плохо, поверхностно вспахана, неумело засеяна, и колосья овса или ржи были то слишком разреженными, с просвечивающими проплешинами почвы, то, через пару метров, слишком густыми. Молодые солдаты относились к оружию почти любовно, а смазочный материал казался прозрачным, как вазелин. Всё наводило на мысль, что они влюблены в свою винтовку. Оружие было признаком торжествующей мужественности, и благодаря ему, как ни странно, исчезала агрессивность. За чаем или по вечерам они просили меня рассказать об Америке и небоскребах. Похоже, они были готовы услышать любую нелепицу и не удивлялись, когда я говорил им, что города с поставленными один на другой домами срут стоя. Не в какое-то определенное время, как люди с хорошим здоровьем, а всегда, днем и ночью, из множества задниц одновременно. Они тужились и извергали кучи дерьма, которое растекалось по улицам. Нью-Йоркские небоскребы срут стоя днем и ночью, их кишечники набиты людьми, тем, кто на нижних этажах, тяжелее всего, на них давят верхние, после долгого запора опорожнение происходит так резко, что когда выходит первое дерьмо, дом чувствует облегчение. А потом опять начинаются колики.
– А это воняет?
– Не очень. У американцев экскременты бледные и без запаха.
– Но раньше, – сказал мне Халеб Абу Халеб, – ты говорил, что когда-то Америка вся была покрыта лесами. И что у них есть очень мощные инструменты, тогда почему же вместо всех этих огромных небоскребов, которые выпускают кучи дерьма, как мясорубки фарш, почему они не вырыли колодцы, где можно было бы жить, тоже огромные, как небоскребы, только под землей. Они оставили бы на земле дубы, а сами спускались бы в дома на лифтах.
– Как шахтеры, только коридоры и комнаты из розового мрамора?
– Ну хотя бы.
– В общем, да здравствует жизнь южно-африканских негров?
– А электрический стул это и вправду стул?
– Скорее, трон. Приговоренный садится на него, а руки кладет на подлокотники.
– А почему ему не дают умереть лежа? Или стоя? Он сидит на троне, а напротив кто?
Революционеры очень часто умирают молодыми, у них нет возможности придумать себе Нью-Йорк. Они переправляются через моря, небеса, сады. Ночью они входят в спальни, убивают или прячутся, натыкаясь на мебель, и самый мирный их жест – это вспышка. Мир внизу, наш мир, ради которого они дадут себя убить, живет повседневной жизнью. Он готовит еду, спит: сверхлюди бодрствуют и перекусывают на ходу. Серьезный вид революционеров это всего лишь игра, они придумывают комбинации, а решение найдут позже. Всё здесь вопрос стиля.
Мубарак, одетый, как всегда, в камуфляжную форму, приходил-уходил. Если его не было в Аджлуне, значит, он был на другой базе, но на какой и что он там делал?
За всю свою жизнь я видел, наверное, всего лишь один кусок радия, это был Абу Касем. Я очень быстро подвергся его излучению, это была непрерывная бомбардировка частицами. Своеобразный эротизм, но подавленный эротизм, без разрядки, без эякуляции, вспышки, мгновенное сгорание без взрыва. Какое-то время я верил, или претворялся, будто верю, что он – подарок командиров, что одно его присутствие еще прежде всяких аргументов должно меня убедить в серьезности движения сопротивления. (В те времена мы еще раздумывали, какое выражение предпочесть: освобождение, сопротивление, палестинская революция). Именно он первым подошел поприветствовать меня вместе с другим фидаином, говорящим по-французски. Меня взволновала его красота, причем, не столько красота его лица, взгляда и тела, о котором я мог только догадываться, сколько гармония – все, даже очень несовершенные, компоненты являли в конечном итоге то, чем он и казался: сдержанный порыв.
– Salam Allah alikoum!
– Alikoum Salam!
– Ты приехал из Франции? Откуда?
Это было очень неожиданно. Я словно попал в бархатный капкан. Впервые кто-то обращался ко мне таким образом. Вместо банального salam alikoum, торжественное приветствие: Salam Allah alikoum.
– Из Парижа.
– Я видел, как ты идешь, ты немного хромаешь.
– Повредил пятку. Неудачно упал в Англии.
– Холодно в Англии?
Пока я вешал на гвоздь куртку, Абу Кассем исчез. Казалось, его товарищ фидаин удивился не меньше моего.
– А твой приятель где?
– Вышел. Наверно, приспичило.
Мы посмотрели в сторону кустов.
– А что он хочет?
– Да я его не знаю. Встретил его на асфальте (на дороге). Он показал рукой на тебя: «Это француз?». И пришел.
Абу Касем молча появился рядом с нами, едва заметно улыбаясь.
– Это поможет тебе идти.
– Спасибо.
Я взял протянутую мне ветку дерева, с которой он перочинным ножом содрал листья, узлы и даже кору. Он сказал фидаину:
– Переведи. Сколько тебе лет? сколько моему отцу или отцу моего отца? Чтобы сделать во Франции революцию, тебе осталось совсем немного жизни.
Абу Кассем был невыносим. Он с самым серьезным видом разъяснял мне преимущества ленинизма. В семнадцать лет он знал наизусть, только по-арабски, отрывки из работ Ленина. Он пересказывал мне их по вечерам, с таким благоговением, будто это были суры Корана. Его говорящий по-французски товарищ переводил, а во время передышек, которые давал ему Касем, думал о двух вещах: в памяти отыскать фразу, вернее, наставление Ленина, а в заднем кармане брюк – расческу, чтобы пригладить прядь. В каждом бойце, с гордостью воображающем себя чугунной глыбой, я смог бы почувствовать дрожь человека, который сумерек страшится меньше, чем света.
– А твои начальники?
– Какие начальники?
– Твои. Ты ведь подчиняешься начальникам, почему?
– Всегда кто-то должен командовать. В Советском Союзе подчиняются Косыгину, разве нет? Ты не понимаешь, ты француз. Почему французы предали де Голля?