Влюбленный пленник — страница 55 из 90

– Предали?

– Заменили его Помпиду. Де Голлю пришлось вернуться к себе.

– Меня зовут Рашид, – сказал фидаин-переводчик, не дав мне ответить. – Не сердись на Кассема, он слишком молод. В его возрасте верят в преданность, дураки верят лет до сорока или пятидесяти. Я сначала сам ему все осторожно объясню, по-арабски. Мне уже двадцать три. Спи.


– Сардины, сардины, опять сардины!

Фидаин, дежурный по кухне, принес и открыл банки с тунцом. Для всех бойцов и для Касем тоже любые рыбные консервы назывались сардинами. Кассем, родившийся неподалеку от Мафрака, никогда не видел моря. Мы, внеся каждый свою лепту, попытались описать его, и для начала сказали, что оно синее.

– Синяя вода!

Потом на песке нарисовали рыб, совсем не похожих на тех, что в консервных банках.

– А как они кричат?

Никто не решился изобразить, как кричат рыбы, и я сказал:

– Надо оставить немного для Мубарака.

И тогда только группа заметила его отсутствие. Касем, немного ироничный, немного заинтригованный, сказал мне:

– Ты нам рассказывал о явлениях Марии, жены Иисуса.

– Не жены, матери.

– Это мать? По твоим словам я понял, что она молодая. А когда она говорила, то на каком языке? На языке сардин?

– Когда она является, то понятно, где она, а когда ее нет, она где? Ты знаешь, например, где Мубарак?

Это были последние слова Кассема.

Беседа была легкой, непринужденной, каждый думал о своей собственной гибели за рекой Иордан.

Не мне одному были известны свойства этой радиоактивной глыбы, Абу Кассема. Он улыбался всем, но если любой жест или слово подчеркивали его привлекательность, то мускулистое тело угрожало. Как и многим фидаинам, ему было предназначено уйти за Иордан. И он ушел, внешне спокойный, осознавая свою красоту и славу, которая его осеняет, и славу, которая осенит его смерть. Его красота помогла ему умереть? Чтобы стало понятнее, я задам вопрос по-другому: если фидаин лишен привлекательности – кстати, а есть ли такие вообще? – разве может он, получив приказ отправиться к Иордану, то есть, за смертью, видеть себя не жертвой, а кем-то другим? У него есть выбор? Или он, совершив в Израиле героический поступок, желал бросить вызов всей свой тусклой жизни?

Однажды, когда я был в Сирии, неподалеку от ливанской границы, из дома, мимо которого проезжало мое такси, тут же остановленное сирийскими солдатами, вышел человек в надвинутой на плохо выбритое лицо куфие, мне показалось, я узнал Арафата. Он прошел среди фидаинов, и ни один из них не встал. Значит, это был не он. Но когда его машина проехала совсем рядом с моим такси, я увидел другой его профиль, все-таки это был он, а в газете, которую я как раз держал перед глазами, писали, что он сейчас в Алжире, и я еще подумал: наверное, он так развлекается, показывая в разных местах то один, то другой свой профиль. Так поступают некоторые королевы, они путешествуют по стране, передвигаясь нарочито медленно, чтобы фотографы успевали запечатлеть почтительные приветствия крестьян, которые ради такого случая облачались в старинные одежды, хотя обычно одевались в ближайших универмагах. «Роллс ройс» останавливался возле какого-нибудь ослика, королева выходила, ну и так далее. Арафат исчез, еще не успев сесть в автомобиль, его поглотила толпа. Мне показалось, что вокруг столько людей с золотухой, что я бы совершил преступление, заняв место единственного воина, которому посчастливилось выздороветь.

После блистательного приема в ООН Арафат, казалось, стал постепенно исчезать, погружаться в забвение. Палестинцы нервничали. Лица, тела, слова были мрачными и угрюмыми. Если что и поддерживало фидаинов и воспрянувший палестинский мир с 1965 по 1974 годы, так это страх оказаться забытыми, отвергнутыми. Возможно, сбылись тревоги Арафата, заставившие его однажды произнести: «Европа, весь мир говорят о нас, фотографируют, и благодаря этому мы существуем, но если фотографы больше не приедут, если радио, телевидение, газеты перестанут говорить о нас, Европа и весь мир подумают: палестинская революция закончилась. Израиль или Америка решили эту проблему, и решили в свою пользу», – а что если эти тревожные опасения были предчувствием? Думаю, представители ООП хотели произвести хорошее впечатление.

«В 1970–71 в Иордании я видел фидаинов, счастливых оттого, что можно без особого риска тащить все подряд: автомобили, фотоаппараты, диски, книги и брюки. Чтобы успокоить совесть, избавить себя от моральных терзаний, они говорили себе и другим: «Я революционер». Они воровали совершенно свободно, потому что некая инстанция превыше всех прочих (революция) защищала их, более того, подстрекала красть, и возможно, тот, кто не желал грабить, в глазах друзей выглядел бы трусом, а его поведение «нереволюционным»; революция начиналась с присвоения или конфискации имущества богатых. Помнишь, лозунги восстания прямо указывали на трех врагов: Израиль, Америка и правительства арабских стран с полицейским режимом».

Благодаря этому врагу, который здесь поименован третьим, фидаины представали в сияющем ореоле, такими видела их молодежь всего мира. Не отваживаясь на геройство Лейлы Халеб, вынувшей чеку из гранаты в самолете компании «Эль Аль», фидаины допускали недопустимое.

Я, в самом деле, думаю, что среди руководителей движения были хищники, которые не разворачивали самолеты, зато разворачивали в свою сторону денежные потоки Сопротивления, палестинцы, простые люди, называли мне имена, приводили доказательства, они презирали окружение Арафата.

А руководители, как и простые фидаины, чтобы оправдать себя в собственных глазах – и, возможно, успокоить совесть – выражали желание повиноваться высшей инстанции: «Ради победы революции…». Фидаины видели, какие огромные суммы проходят через руки начальников, их жен и детей…

Сыновей «знаменитых мучеников» холили и лелеяли. Формировались поколения наследников, правопреемников, с детских лет вынашивающих новые соперничества: кланы, города, деревни, семейства, клиентура, союзы. И я задаюсь вопросом: а может, деньги, выделяемые странами Персидского залива, вообще, помощь государств арабской Лиги и давалась руководителям движения, чтобы их искушать, коррумпировать и, в конечном итоге, развратить?

Эти знаменитые семейства с их историческими, возможно, легендарными корнями в Мекке, Медине, Дамаске, резиденции первых Омейядов, Иерусалиме эпохи Тита или галилейской деревни до Иисуса, возводили вокруг Арафата тоже нечто истории, только без точной хронологии. Что же до лучших из них, знаменитые семейства дали революции тех, кого я называю «факелами»: Набилю, Лейлу и многих других, безымянных.

А «ничтожества», которых я не буду именовать по-другому, путешествуют на «Конкордах» из Лондона в Рио, из Лос-Анджелеса в Рим, живут на авеню Фош и Монте Париоли.


Абу Омар вспылил при мне лишь один раз; но я никогда не забуду эту его вспышку. Розоватое лицо резко побледнело, из улыбчивого сделалось серьезным, из округлого вытянутым. Он так поспешно сдернул очки, что сам с трудом поймал их. Всё из-за того, что я сказал:

– Пусть для вас Бог постулат…

За несколько мгновений гнев его взметнулся вверх, стремительно, как столбик ртути в термометре, опущенном в кипящую воду.

– Бог это не постулат. Это…

– Это что?

– Это Первая Сущность, Предвечная.

– А вторая?

– Революция.

Бог, Первая Суть и Сущность, Вечная, Предвечная был для него Очевидностью. Гневное отвержение слова «постулат», возможно, и в самом деле, невыразительного, но вполне безобидного, утверждение этого Бога и понятий о нем, приступ гнева, всё это было дозволено исламом. Абу Омар давно знал о моем неверии, об отсутствии у меня почтительности по отношению к Нему. Так чем же была вызвана эта вспышка гнева: неудачным выбором слова, которое запятнало бы его, если бы он не возмутился? Но мне кажется, не только об этом говорил его взгляд, его бледность, дрожащий голос. А о чем? За яростью виделся страх. Если Бога можно дать или отнять, значит, Он нечто преходящее…


Бывает, что ученик прекрасно помнит, как выполнил указание учителя. Прикрепленной к бечевке губкой он много раз провел по начертанным на черной доске меловым буквам. Он, и в самом деле, стер то, что там было написано, и точно так же, прощаясь, он долго водил рукой, справа налево, потом наоборот; этот жест прощания и жест стирания, сопровождающий слова «пока», был таким решительным и действенным, что лица друзей, ушедших за Иордан, исчезли окончательно.

Как и ученик, вдруг осознавший, что на черной доске вновь проявляется начертанный мелом текст, который он совершенно точно стер несколько раз, фидаин поначалу отказывается признавать лицо стоящего возле дерева улыбающегося «мученика», ведь он стер его своим жестом прощания. Он может притвориться и изобразить радость, скрывая изумление и недоумение, потому что нельзя вернуться невредимым из страны дьявола, если не подписал с ним соглашение. Из Израиля не возвращаются. Я видел этот жест прощания, каким стирают лицо и тело. А на следующий день лицо и тело вдруг появлялись вновь. И лагерь, не знаю почему, ощетинивался злобой. Абу Касем не вернулся из-за Иордана. Ему было двадцать пять.


Когда мы разговаривали с Абу Омаром, то оба старались избегать малейшего намека на тот мой испуг.

Если в Иордании ему приходилось переводить – с улыбкой и по возможности точно – теологические споры, в которые я вступал по требованию правоверных мусульман, он делал это очень тонко и умно и, я бы сказал, смело. Благодаря ему я довольно быстро понял, из чего состоит будничная жизнь палестинок в лагерях. Древняя память палестинок – это переплетение маленьких памятей, моментальных и мимолетных, соединенных одна с другой, как стежки вышитого узора на старых платьях, в нужный момент они подсказывают, что надо купить ниток, пришить три пуговицы, заштопать подкладку штанов, вернуться в лавку, чтобы купить немного соли, не давать прорваться воспоминаниям о былых несчастьях, и к необходимой памяти: о соли, нитках, пуговицах добавить еще память о мертвых, о воинах, какая бесконечная жизнь! И еще благородно нести свое вдовство рядом с тринадцатью детьми. Искренней была его печаль, когда он сказал мне однажды: