Мустафа, с которым мы встретились в кафе, говорил мне о своей ненависти к Англии так яростно, что я задавался вопросом, может, он таким образом выражает свое разочарование добропорядочного юноши, который не осмеливается коснуться золотых монет в ящиках, хотя крышки ящиков открыты. Столько богатств прошло перед глазами офицеров турецкой армии! Их отказ, вероятно, был следствием высокой морали. И каждый раз при встрече со мной Мустафа изъяснялся таким старомодным языком, что Османская Империя уступала место сказочным, счастливым краям, омытым кровью и спермой, похожим на те, о каких рассказывали романисты; впрочем, одна подробность казалась мне довольно правдоподобной: прекрасные рабыни были огромными женщинами с бедрами и грудями, сводящими с ума калифов, но поверхность кожи, которую надлежало покрыть драгоценностями, была столь велика, что приходилось снимать украшения с избранницы предыдущей ночи, чтобы украсить плоть нынешней.
– Они должны были звенеть, – сказал мне Мустафа.
Когда я, смеясь, передал это последнее высказывание Омару, тот ответил:
– Видишь, шелест золота из английских сундуков остался у них в ушах, и избавиться от него можно, лишь проткнув барабанные перепонки.
Когда я увидел, как сирийцы тайно играют в карты, игра восхитила меня, и Барабанные Палочки, и Мечи, и вообще вся игра целиком. Здесь, в Дамаске, у них имелся свой способ складывать колоду, складывать вдоль, так что карта, брошенная на выпуклость, образованную местом сгиба, была слегка неустойчивой, она кренилась на бок, как лодка на берегу, и брошенные таким образом карты были то «битой» самкой – пусть и с изображением «валета червей» – то «бьющим» ее самцом – с изображением «трефовой дамы». И эта манера сгибать карты казалась мне – даже сейчас, когда я это описываю – некой эротической игрой, такая колода отличалась от почтенной новенькой карточной колоды, которую приносят для бриджа.
Это не знаю почему, приведенное в качестве причины, заставляет меня задуматься, не было ли присутствие Набили опасным для самого Махджуба (судя по выражению лица, он был настолько сбит с толку, что не мог соображать), не менее опасным, чем карточная игра. Если это так, то я не вижу связи, хотя она, вероятно, существует, между этой очень красивой женщиной и игрой в карты, нет-нет, между ними не было никакой связи, разве что такая (впрочем, для меня это настолько личное, что даже говорить я могу лишь в полутьме): Манон Леско, отправляясь в Гавр, чтобы воссоединиться там с шевалье де Грие, оставила в Париже любимого брата, который зарабатывал на жизнь карточным шулерством.
Всё: само место, Манон, Махджуб, Шулер, Дама, Короли, Валеты, Мечи, всё и все существуют во мне и только во мне, поскольку сам Махджуб был словно защищен от всякой грязи. Каждый был порождением другого, или же каждый был двойником и дублером одновременно и себя, и других карточных фигур, одна Набиля оставалась яркой и светлой, не тускнея. Душевное смятение, которое, вероятно, могут объяснить мусульманские теологи, продолжает терзать меня: если Бог настолько одинок (недаром его называют просто Он), может ли Он допустить случайность? Или то, что называют случайностью, тоже задумано Богом, а результат карточной игры – божественная подпись?
Однажды вечером, когда мы были одни, Махджуб улыбнулся, как всегда ласково, почти нежно, и протянул мне сигарету «житан». Сигареты светлого табака, поставляемые Эмиратами, он презирал.
– Я был влюблен безумной любовью, в одну восьмилетнюю девочку.
Я не верю, что он специально выбрал момент, чтобы сказать это. Может, просто воспользовался случаем?
– Чтобы посмотреть на нее, я делал крюк во много километров. Я не сделал ей ничего плохого, а вот она мне делала.
– Как это?
– Например, отказывалась брать мои подарки. Капризничала. Мне кажется, она понимала свою власть. И делая мне больно, она так играла.
– В восемь лет?
– Иногда она вела себя, как сорокалетняя женщина. Ее деревня была довольно далеко от Каира, она знала, как долго мне нужно ехать, чтобы посмотреть на нее, просто посмотреть.
– И сколько это длилось?
– Ей исполнилось девять, потом десять, одиннадцать; в двенадцать она была уже женщиной. И меня больше не интересовала.
– Вы были спасены.
– Нет, мне было больно, когда я ее любил, но я был так счастлив.
Воцарилась тишина, как будто мы оказались отделены друг от друга огромным расстоянием. Или не очень огромным, хотя вряд ли, я чувствовал, какое пространство лежит между нами.
– Не грустите, – сказал он мне, отходя от пригорка, где мы с ним сидели.
Я остался докурить сигарету. И все спрашивал себя, почему, ну почему именно сегодня он сделал мне такое признание.
– Жан, я забыл название той церкви, но, по-моему, это была не Нотр-Дам-де-Флер.
Ливанская газета, которая выходила на французском, «Орьен ле Жур», иронизировала по поводу моего пребывания в ФАТХе, на берегу Иордана, где жил Иоанн Креститель, но единственным комментарием были слова Ферраджа, он сказал однажды:
– Главное, ты с нами.
Единственная вещь, как мне думалось, занимает мысли фидаина: как завершится праздник. Потому что палестинская революция на восточных берегах Иордана – да, это был праздник.
Праздник, который длился девять месяцев. Если кто-нибудь познал свободу в Париже в мае 1968, пусть к этим ощущениям он прибавит элегантность, учтивость всех по отношению к каждому, а главное, пусть сравнивает, ведь фидаины были вооружены. В марте Махджуб был уже там, а я и не слышал, как он появился. Он был настолько величественным, что при нем я невольно понижал голос, потому что само его присутствие было безмолвием. Вероятно, эта мораль в духе Сен-Жюста придавала ему такое очарование и притягательность и, когда я говорю о нем, то уверен, что пишу дополнительную страницу в Житии Святых.
– Вы уже видели почки на деревьях?
– В этом году они запоздали, но теперь уже появились. Они еще липкие, и когда я трясу ветки, на меня сыплется пыльца. Скоро появятся листья и раскроются цветы на миндальном дереве.
– Чем жарче солнце, тем веселее фидаины; март и апрель – два довольно простых месяца, если все будет в порядке, если мы до них дотянем, считай, революция победила.
– Эти маленькие базы под деревьями вдоль дороги в Аджлун, мне они показались какими-то несерьезными.
– Вы не правы. Они выстоят. Тактика меня не касается, но руководители им доверяют.
– Вы совсем как Наиф Хаватме.
– Почему?
– Он любит эпитет «научный», научная тактика, научный социализм…
Он засмеялся. Но когда к нам подошел какой-то руководитель, быстро заговорил с ним по-арабски. Тот несколько раз указал рукой на меня. Затем быстро отошел, не попрощавшись.
– Он хочет, чтобы я вам сказал, что он новый военный руководитель сектора. Вы уже два раза с ним столкнулись, не выказав почтительности.
– И что?
Махджуб улыбнулся.
– Он учился в военной академии в Санхерсте. И хотел бы, чтобы вы, даже вы, знали, кто главный военный начальник на этой территории. Ему известно, что у вас имеется подписанное Арафатом разрешение свободно передвигаться, так он хочет, что вы спрашивали согласие и у него тоже. Да ладно, не думайте о нем больше, делайте, как вам удобно. Фидаины потихоньку возвращаются к жизни, нагуливают жирок, снова начинают петь и насвистывать.
За два года во время наших многочисленных встреч Махджуб не раз выказывал растерянность, почтительную услужливость, осторожность и осмотрительность, если речь шла о дерзких замыслах, но когда своими длинными ногами он межевал территорию, устанавливая границы участков, всякий намек на женское начало казался кощунственным. Он был одним из самых любимых командиров. Если подумать, его наивные суждения, свидетельствующие о традиционной морали, были решительны и категоричны, словно лезвие соломонова суд, разрезающее пополам младенца. Он входил, и все были им очарованы, он выходил, и все пребывали в смятении; от этого деликатного, с виду неуверенного в себе человека исходило ощущение безопасности. Христианские священники в Южной Америке, воспитанные согласно самой что ни на есть традиционной морали, живут в полном согласии с местными партизанами, и не будь Махджун мусульманином, он был бы одним из них.
Он нагромоздил ворох аргументов, убеждая меня, будто карточные игры источают благоухание притона, который втягивают носами старые рантье, пребывающие в домах или под навесами. Еще немного, и он смог бы меня убедить, что карточные игры вредят здоровью. Будучи врачом, он знал толк в гигиене.
Впрочем, однажды он стал меня уверять, будто все командиры играют в карты.
– И что?
– Я уже привык.
Возьмем первый образ: рука. Рука высоко поднята, сжатая ладонь обращена к небу, вот она переворачивается, и онемевшие пальцы, затекшие оттого, что долго были стиснуты в кулак, внезапно раскрываются, и рука напоминает теперь распластанную птицу, уносимую порывом ветра, из опрокинутой ладони на мраморный стол высыпаются игральные кости. В литературе вы найдете множество описаний орла, что парит над ничего не подозревающим ягненком, который спокойно щиплет травку; или же орел кружит над Дельфами, и из его клюва падает камень Омфал, отметив «пуп» земли, центр Вселенной; или в своих когтях орел переносит изумленного и слегка захмелевшего Ганимеда на Олимп и опускает на облачную перину. Описывая эти картины, я думаю о том, что последние из них замыслил Бог богов, рука играющего в кости взмывает очень высоко – как у пианиста, приступающего к сложному пассажу – и там, высоко, она зависает на мгновение, раскрывается и бросает на столик кафе жребий, кубики с числами на гранях. Упав, они издают ужасный шум, навязчивый, как барабанная дробь. Пальцы игрока слабеют и распластываются на столе, теперь заговорила судьба. Вероятно, карты исполняли роль игральных костей. Известно, как ловко играющие скрывают от соперника свои карты. «Бог не играет в кости со Вселенной», эта написанная по-французски фраза ничего особенного не означает, ведь если Бог Есть, то, по определению, Бог Есть Во Всём, стало быть, в игре в кости, как и во всём прочем. Случай именуется Провиденьем. Когда Коран объявляет азартные игры греховными, запрет представляется паллиативом, временной мерой, отвлекающим маневром, дабы не дать игрокам задуматься над вопросом, который витает надо всем этим: если Бог определяет результат партии, значит, это он меня выбрал, а почему меня? Нетрудно понять, что это вызывало во мне тревогу. Или вместо Него свое слово сказал случай, то есть, случай оказался проворнее Бога? А может, Бог выбрал меня случайно?