Влюбленный пленник — страница 63 из 90

Дело здесь не в паре забавных историй, впору говорить о распространении одного или тысячи образов, об их функции и свойствах. Мифомания, грезы, мания величия – все эти слова используют, когда человеку не удается явить образ самого себя, образ, которому следовало бы жить собственной жизнью, подпитываться деяниями человека при его жизни и чудесами – или знамениями – после его смерти, но невозможно объяснить социальную функцию этих образов, попытки сформировать образы, так, чтобы они стали исключительными, то есть, единственными в своем роде, обособленными один от другого и, в то же самое время, существующими в согласии друг с другом, поскольку все вместе создают память и историю. Вероятно, нет человека, который не желал бы стать легендой в том или ином масштабе. Стать героем, давшим свое имя месту или событию, оставившим свой след, то есть, исключительным, незаурядным, по-настоящему могущественным, и его могущество не во власти, а в силе убеждения.

От Древней Греции до Черных Пантер история основана на потребности отделить от себя – если угодно, отослать в будущее – легендарные образы, способные воздействовать долго, очень долго, даже после смерти: эллинизм обретет истинную мощь лишь после гибели Афин, Христос осыпает бранью Петра, который хотел бы – кажется, хотел – помешать ему воплотить свой образ, и с самого начала жизни в обществе Христос делает все возможное, чтобы его заметили, выделили из всех прочих; Сен-Жюст, осужденный Фукье-Тревилем, мог бы бежать, но… «Я презираю прах, из которого состою и который говорит с вами. Его можно преследовать, его можно убить, но никому не вырвать у меня той независимой жизни, что дана мне в веках и на небесах…»

Когда человек формирует свой образ, который хочет оставить, которым хочет подменить себя, он ищет, ошибается, делает наброски, чертит каких-то нежизнеспособных монстров, эти образы ему следовало бы уничтожить, если бы они не разрушились сами собой: в конечном итоге тот образ, что останется после его смерти, должен быть действенным – образ Сократа, Христа, Саладина, Сен-Жюста… Тем, кого я называю, удалась дерзкая попытка спроецировать в окружающий мир и в будущее образ – причем, неважно, соответствующий им или нет, ведь они сумели оторвать от себя этот четкий образ – единственный в своем роде, действенный не потому, что станет источником для подражания, а потому, что станет источником деяний, направленных против него, хотя кажется, будто они совершаются для него и во имя его, но главным образом, потому, что это единственное послание из прошлого, которое удалось переправить в наше настоящее. Всевозможные интерпретации историков ничего здесь не изменят: образы они захотят подменить другими, так называемыми архетипическими образами. Более подлинными? Ни более подлинными, ни менее подлинными они не станут, потому что пришли из прошлого. Одинокого легендарного героя, чей образ – истинный или нет – дошел до нас и нас завораживает, историки захотят уничтожить, устранить и подменить его разного рода толкованиями, фактами, которые мы сможем воспринять и усвоить, если это будет просто, понятно, легко постижимо.

Возможно, театр в своей нынешней, мирской, форме исчезнет – он уже в опасности – театральность неизменна, если это потребность предлагать не знаки, а полноценные, емкие образы, скрывающие реальность, которая, возможно, не что иное, как отсутствие бытия. Пустота. Чтобы воплотить свой окончательный, не подлежащий дальнейшей корректировке образ, который он хочет направить в будущее, столь же призрачное, как и его настоящее, любой человек способен на окончательные, не подлежащие дальнейшей корректировке поступки, которые опрокинут его в небытие.

Феррадж по всем своим параметрам соответствовал понятиям идеальный мужчина и идеальный воин. Когда мы с ним познакомились, ему было двадцать три. Его тело, лицо и живой ум пленили меня с первой ночи, что я провел среди фидаинов до самого рассвета, и только для того, чтобы увидеть его вновь, я вернулся туда, к стоянке под деревьями. Он выходил из укрытия вместе с другим фидаином, еще моложе, чем он сам. Смутившись при виде меня, он понял, что его выдали два жеста, скрыть которые он не мог: он подтягивал брюки и одергивал свитер, на первый взгляд, в этих жестах не было ничего особенного: просто поправить одежду, но их лица были весьма красноречивы, раскрасневшееся лицо Феррайи и лицо того, другого фидаина, тоже покрасневшее, но торжествующее. Что обрушилось на Феррайя, этого благодарного и благодушного воина, обрушилось стремительно, как ястреб, превратив его в одно желание к этому мальчику? И где была здесь порочность? В самом Феррадже, в затаенном взгляде мальчишки на небо, в котором взметалось и кружилось готовое обрушиться желание? Или во мне, который все это видел или, может, мне показалось, что видел?

Какова была моя роль здесь, под этими золотистыми листьями?

Вот она, моя единственная и очень важная миссия: я был поводом собраться вечером фидаинам, усталым, но веселым. Кажется, первая встреча, была организована Ферраджем, которому я пожаловался, что седые волосы колют мне шею.

– Раз уж фидаин умеет делать все, садись сюда на камень, я превращу тебя в хиппи.

Он сказал это одной изящной фразой, в которой два французских слова: «садись» и «камень» перемежались словами на английском и на литературном арабском.

И мы сразу оказались с ним центром притяжения группы из десятка фидаинов. Они курили свои всегдашние сигареты светлого табака и не отрывали взгляда от пальцев Феррадж в колечках ножниц, которые порхали вокруг моей головы. Работа явно производила на них впечатление. Я спросил у Феррайя, составив фразу в той же манере:

– А почему ты сказал, что превратишь меня в хиппи?

– Да потому что раз в месяц волосы падают тебе на плечи.

Все засмеялись. В самом деле, мои плечи и даже колени были усыпаны седыми прядями. Первые звезды, поначалу робкие, целыми охапками вспыхивали на сиреневатом небе, и все вокруг было таким красивым, что не находилось слов, чтобы описать это. А Иордания это ведь Ближний Восток! Пряди моих волос падали на ботинки.


Если вернуться к отношениям Хамзы и Его Матери: они являли собой некую неразрывность двух существ? он и она подчинялись общему закону всех палестинцев или же любимый сын и мать-вдова являются одним целым? Теперь, выносив в себе и вскормив эту пару, я не могу прогнать мысль об инцесте.

Искалеченные, погибшие палестинцы и фидаины были не самой главной причиной моей ненависти к Хусейну, черкесам и бедуинам. Мне было достаточно почерневших от пыток ног Хамзы, ран на его ногах, которых я никогда не видел, при этом я понимал, что эти ноги принадлежат не мне, а палестинской общине.

Всегда наступает момент, когда понимаешь: пора, но пока еще не пришло время спрашивать себя о существовании в этом мире палестинского сопротивления и его отклика в моей душе, об этих революциях, коих все мы являемся зрителями, утонувшими по уши в бархатном кресле театральной ложи. И как наблюдать, кроме как из ложи, за этими революциями, если они, прежде всего – войны за освобождение? От кого мы будем освобождаться?

Махджуб всё рассказал мне о восьмилетней девочке, в которую он был влюблен? Кажется, он говорил мне о муслине, о материи и цвете платьев, из-под которых выглядывали только пальцы ног. Что стало с ней? Он вспоминал о ребенке. Она умерла? Он жил с мертвой, пряча труп? Следовать за Махджубом, возможно, означало следовать за похоронной процессией. Маленькая возлюбленная была холодна, но это все-таки была женщина? Он говорил мне об этом метафорически?

Если сейчас Тель-Заатар, «холм тимьяна», похож на луг, на котором могли бы пастись нормандские молочные коровы, когда-то это был самый многонаселенный палестинский лагерь в Бейруте. Там жил Али с другими членами ФАТХа. Он никогда не летал на самолете. Когда случались авиакатастрофы, он пел, смеялся и танцевал.

Вот территория, и ее экспроприация-депривация вызывает страх. Вся Палестина и каждый палестинец чувствовали, как «бездна разверзлась под ногами». Надо было вновь обретать нацию и здоровье.

– Ты отправляешься через час?

– Да.

– На самолете?

– Да.

– А если твой самолет упадет?

В газетах часто писали о самолетах, разбившихся о горы, упавших в море, исчезнувших на Северном полюсе, когда раненые пассажиры ели мертвецов. Али было двадцать лет и он говорил по-французски.

– Не будем сейчас об этом. Если авария неизбежна…

– Но нам нужны твои кости.

Никто не знал заранее, где будет хоронить своих мертвых, потому что в Палестине кладбищ не хватало так же, как и пахотных земель.

– Как тебя зовут?

– Али.

– Нет. Имя, которое дал тебе дед?

Сегодня один из командиров ФАТХа сказал мне:

– Али похоронен с другими убитыми в Тель-Заатаре. Отдельных могил мало. Там мы хоронили целыми казармами. Солдат не имеет права одному занимать целую могилу, даже если она вырыта совсем неглубоко. Мы утаптывали мертвых, чтобы их поместилось четверо, и все головой к Мекке. Но почему ты меня об этом спрашиваешь? Траур по одному? Зачем говорить о нем в твоей книге? Ты часто виделся с ним?

– Три раза.

– И только. Ты не можешь носить траур по одному-единственному фидаину. Я принесу тебе книгу записей, там тысячи имен, тебе придется заказать несколько километров крепа.

Палестина это уже была не территория, а возраст, потому что юность и Палестина – синонимы.

Али в 1970:

– Почему ты соглашаешься со мной разговаривать? Обычно пожилые – ты уж меня прости – разговаривают только друг с другом. А нам отдают приказы. Они знают такие вещи, которые молодые начинают понимать, только когда у них разыграется ревматизм. Раньше, когда старики становились мудрыми, они надевали чалму, ее нужно было заслужить. Посмотри хорошенько вокруг.

– Командиры не расспрашивают тебя?

– Никогда. Они все знают. Всегда.

Согласиться на территорию, пусть самую крошечную, где палестинцы имели бы свое правительство, столицу, свои мече