Влюбленный пленник — страница 74 из 90

Нищие мусульмане боятся сурового Бога, который покровительствует эмирам.

– Вы видели, Жан, сколько трудящихся поглощают эмиры? Куда там ваша компания Дассо. Ни одного ужина без пары-тройки хорошо пропеченных шиитов.

В последнюю нашу встречу он повел меня на обед на виллу из тесаного камня в Джабаль Аммане.

– Нас пригласил один человек, его зовут Шахрут. Он палестинец. Бывший мэр Рамаллы. Очень гордится, когда его называют беженцем.

Абу Омара пригласили как человека, близкого к Ясеру Арафату, но главное – потому, что он бывший профессор, ученик Киссенджера. На кухне хозяйничал швейцарец, накормили нас очень вкусно.

– Кто все эти люди в вашей гостиной? – спросил я.

– Посланники короля Хусейна. Он хочет, чтобы я вошел в его новое правительство. Да никогда в жизни. Лучше возьму оружие и пойду сражаться с иорданцами.

Через три месяца он уже был министром транспорта у короля Хусейна. И оставался на этом посту три года. Он согласился на это по договоренности с ООП? Может, он служил посредником между организацией и Хусейном, а через короля – с Америкой?

Все эти особы, которых я воскрешаю в памяти и тем самым возвращаю к жизни, напрягая слух: что они мне скажут? – по-прежнему мертвы. Литературная иллюзия не напрасна, то есть, не совсем напрасна, даже если читатель знает всё это лучше меня, книга ведь тоже под маскарадным костюмом слов стремится показать причины, одежды, пусть даже траурные, скелет и будущий прах от скелета. Автор тоже мертв, как и те, о ком он говорит.

Осуществление предсказания или, вернее, неожиданное пророчество и его неожиданное – последующее – осуществление есть рельефный эквивалент той полости, которую нам явил кукольный спектакль. Видению смерти во всей своей неотвратимости противостоит иллюзия движения, и чем больше голос кукольника стремится к похожести, тем более безмолвной кажется эта иллюзия; именно это так долго мешало мне говорить о Хамзе, ведь, по словам многих командиров, он умер в пустыне, этой квинтэссенции безмолвия. Мне не только дозволено, мне велено говорить о Хамзе в имперфекте сослагательного наклонения, ему так к лицу это траурное покрывало. Официальный цвет траура у мусульман – белый. Но предоставить ему свой голос?

Как его пытали, если ноги после пыток почернели? Слишком много неизвестного, и любая выдумка здесь неуместна. Мне говорили, что полиция Хусейна и бедуинов – мастера своего дела, что вовсе меня не удивило, ведь я знал, что иорданцы – наверняка я сейчас вызову гнев палестинцев – люди невероятно нежные, значит, их полиция была спиртовой настойкой свирепости и жестокости. И нет здесь никакого парадокса.

Из первичной популяции дистиллировалась популяция вторичная и захватила власть: это и была полиция. Если только нет более простого и правдоподобного объяснения: нежность и жестокость прекрасно уживались в одном и том же человеке, а возможно, жестокость, сама от себя устав, усмирилась, притворившись нежностью и даже добродушием, чтобы позднее показать свои клыки.

Кроме этих почерневших от пыток ног, я ничего не знал о том, как расправились с Хамзой. Дауд мне написал только: «Он так и не заговорил, бедуины требовали, чтобы он им рассказал, как сражался против них. Он все отрицал».

О его похоронах, о могиле, о произнесенных или невысказанных молитвах я ничего не знаю. Невозможно, нельзя превратить его в немую куклу, но забыть Хамзу, живого или мертвого, нельзя тоже. Запрятать его в глубине себя? Но как?

Говоря об Али, заставляя его произносить французские слова, которых он, вероятно, и не знал, а, возможно, это я не могу воссоздать их интонацию? я позволил ему превратиться в марионетку, так почему же я хочу отодвинуть Али от Хамзы и на какое расстояние?

Слова, знаки, группы слов, группы слов и знаков, в которые преобразуются событие или явление, никогда не заменят самого события или явления. Я должен высказать эту изначальную истину, такова моя оборонительная позиция. Будь дело в обыкновенной морали, мне было бы все равно, солгать или нет, однако именно мои глаза увидели, именно мои уши услышали то, что я, как мне представлялось, описал. Я с самого начала не ставил цели информировать читателя о том, что есть в действительности палестинская революция, иначе выбрал бы другую форму рассказа. Само построение, устройство, компоновка повествования не то чтобы сознательно способствуют искажению фактов, просто всё сделано таким образом, будто я являлся свидетелем, возможно, привилегированным, а то и главным распорядителем. То, что я излагаю, я тоже, вероятно, пережил, но все-таки пережил по-другому, потому что хотя мое неуместное существование оказалось включено в целостность палестинской жизни, остались, тем не менее, некие оттиски, признаки, отзвуки моей предыдущей жизни, и временами ее – предыдущей жизни – события были столь яркими, что порой приходилось стряхивать их с себя, как сон: я жил в этом сне, хозяином которого становлюсь только сейчас, восстанавливаю его картинки и собираю их воедино. И порой спрашиваю себя, а что если я прожил эту жизнь так, что мне придется выстраивать ее эпизоды согласно хаосу, свойственному образам из сновидений.

Столько слов, чтобы сказать всего лишь: это моя палестинская революция, изложенная в том порядке, который я выбрал сам. Наряду с моей существует и другая, а возможно, и другие.

Пытаться осмыслить эту революцию, вероятно, то же самое, что при пробуждении пробовать восстановить логику бессвязных картинок сновидения. Бесполезно придумывать заранее, как лучше переправиться через реку, когда паводком снесет мост. Если в состоянии полудремоты я начинаю размышлять о революции, она представляется мне именно так: хвост запертого в клетке тигра описывает размашистую кривую и устало опускается на спину хищника, по-прежнему сидящего в клетке.

– В конце концов, палестинцы собираются отобрать у евреев территорию, называемую сегодня Израилем, или еще сражаются, чтобы сохранить свою самобытность, свою непохожесть на другие арабские народы?

– Мне кажется, скорее второе. Это поколение не будет жить в Палестине. В Израиле никогда не воцарится мир, а Палестина так и останется символическим гербом в семейных архивах, который чистят до блеска, чтобы предъявить на свадьбах или похоронах. «Мы палестинцы» произнести будет куда приятнее, чем «мы иорданцы».

– Почему же?

– Раз я палестинец, значит, у меня мифические корни. Я потомок филистимлян. Иорданцем я стал по мановению британской администрации.

– Вы сказал это поколение. А последующие?

– Историки утверждают, что хотя революция обошлась без Наполеона, всё же именно он сделал Европу Европой. Арабам был бы нужен человек…

– Ниспосланный провидением?

– Который объединит арабские народы по их доброй воле или насильно.

– Вы так думаете?

– Да.

– Вы ждете такого мессию?

– Не говорите мне о Мессии. Я атеист и вам это прекрасно известно. Каддафи так и не удовлетворил свои тайные или явные амбиции.

– Вы с ним знакомы?

– Да. Порядочный человек. Но у него было самое обычное воспитание, начиная с детства и до того, как он взял власть над сануситами. Он не изменился. После смерти Насера, которому удавалось его усмирять, он счел себя его преемником. Он не знал, что Садат – это расцвет буржуазии Нила.

– Насера вы тоже знали?

– Этот куда более хищный. Он-то ничей не преемник. Если Каддафи был по-женски вспыльчивым, Насер казался каким-то… погасшим. Он, если можно так выразиться, споткнулся об июнь 1967[93]. Вы сейчас пожмете плечами, эти события завершились благодаря де Голлю. Но мы однажды продолжим историю «казуз белли[94]».

– А что означает «обычное воспитание»?

– Верить в добро и зло – причем, пишите оба этих слова с прописных букв. Каддафи наивен. Оттуда и все его поражения. И еще как наивен! Захотел сойтись с Садатом!

Такой разговор состоялся у меня в 1982 году в Бейруте с одним очень влиятельным деятелем палестинского сопротивления. Неделей раньше он встречался с Асадом. Думаю, он воспринимал его как объединителя арабских народов. Это был диссидент ООП.


– У нас в лагерях есть добрые феи.

– Добрые феи? И что это значит? Это как – добрые феи?

– Это человек, который творит добро. Человек из Холиленда хочет творить добро.

– Ничего не понял из того, что вы сказали.

– Потому что вы француз.

Когда в 1984 я прибыл в аэропорт Аммана, меня принял директор Всемирного банка и его жена-американка, вернее, иорданка, как она на поправила несколько раз. Она сама себя поправляет.

– Мы только что с прощального коктейля, который давала жена посла Алжира. Вы читали ее книгу?

– Нет.

– А ведь о ней много говорили.

– Откуда вы знаете?

– Она показывала мне альбом с вырезками из прессы.

– А причем здесь добрые феи?

– Она одна из них. Часть своих гонораров она отдала беднякам королевства. Хотите познакомиться с королем?

– Нет.

– У нас есть еще одна добрая фея. Она святая. Все в Америке так ее и называют: «Святая».

– А что она делает, чтобы быть святой? Очень интересно.

– Она помогает людям из лагеря Бакаа. Каждое утро наблюдает за каменщиками и столярами, которые строят дома.

– Там строят дома?

– Да. Всемирный банк, который представляет здесь мой муж, ссужает деньги правительству, а государство дает их молодым семьям.

– А что такое Всемирный банк?

– Это благотворительная финансовая организация. Мы говорим «World Bank». Неужели вам не рассказывали?

– Ссужает деньги? И под какие проценты?

– Девять с половиной. Он дает сумму, эквивалентную ста пятидесяти тысячам французских франков. Иногда больше, но редко. Погашается за восемнадцать лет. На эти деньги нужно купить землю и построить хотя бы двухэтажный дом.

– Как же погасить такую сумму?

– Банк находит работу.