– И берет часть ежемесячной платы?
– Разумеется, но, по крайней мере, у главы семьи есть гарантированная работа на восемнадцать лет и собственное жилье.
– А если он захочет уйти раньше?
– Пусть уходит, но тогда он теряет право на дом. По крайней мере, не сможет купить его по твердой цене.
– А если он член профсоюза или какой-нибудь политической партии?
– Поймите меня правильно, король Хусейн и королева Нур, которых я прекрасно знаю, не могут терпеть рядом с собой людей, которые выступают против них, тем более, ссужать им деньги.
– Понятно, Мадам, а святая, что делает она?
– Она делает добро. Две недели назад у нас тут был один американский писатель, который пишет о ей книгу.
– И она согласна?
– Конечно.
– Тогда я знаю: в этом-то и есть святость.
– Ничего не понимаю, что вы говорите.
Так вот почему на лицах бывших фидаинов я видел эту грусть: велико было искушение продать себя или сдать напрокат на восемнадцать лет. Америка держала на крючке Иорданию и этим тоже.
– Всемирный банк ссужает под такие-то проценты, мы ссужаем по новой за такие-то. На эти деньги ты должен купить землю от ста до ста пятидесяти квадратных метров в двадцати километрах от Аммана. Дом должен быть не выше трех этажей. Архитекторы составляют планы, ты выбираешь тот, который тебе нравится. И еще: ты должен всё вернуть за восемнадцать лет, но на эти восемнадцать лет мы нанимаем тебя на работу.
– Я буду собственником?
– Разумеется. Через восемнадцать лет, когда всё оплатишь.
– Но я же могу состоять в…
– В ООП? Нет. Израиль этого не потерпит. Всемирный банк тоже[95].
Начиная с 1970 года, особенно после сентября Палестину заполонило огромное количество арабской литературы, словно намереваясь поглотить ее. Сначала маленькими тиражами были напечатаны разного рода практические издания. Некоторые на дорогой бумаге, белой или блестящей, где за восторженными словами и картинами Палестины не было видно ни народа, ни фидаинов. Бледно-тусклый мрак, снежная ночь скрывали всё, а снег не переставал падать, и всё, в самом деле, всё, ограда на лугу, фидаин в поту или в крови, рожающая женщина, пихтовый лес, лагеря, консервные банки, всё было покрыто толстым слоем слов, всегда одних и тех же, за которыми, в конечном итоге, исчезало всё, что имеет хоть какое-то отношение к настоящей Палестине: невеста, дикая молодая кобылица, вдова, беременная женщина, нетронутая девственница, королева арабского мира, буква алиф, буква Ба, начинающие суру Аль-Фатиху, сонм других слов, других образов, других поэм, и всегда Палестина была женщиной. Гиперболы нужны для того, чтобы дать представление о борьбе, но я спрашиваю себя, а что, если задача была совсем другая: сделать эту борьбу нереальной до такой степени, чтобы она стала поводом для стихотворения. Впрочем, происходили странные вещи, эти стихотворения, написанные и опубликованные в Марокко, в Алжире, Тунисе, Мавритании, наверное, относило ветром к палестинцам, а потом они снова падали на страну, в которой были написаны. Я не имею в виду добровольцев, которые отправлялись автостопом, в одиночку или группами, чье количество нельзя было сравнить с количеством поэтов, но поневоле мне думалось: что если арабский мир все-таки не смог противостоять искушению превратить борьбу в стихотворение. Преимуществ множество: сэкономить силы и не утруждать себя необходимостью добираться до поля сражения, избежать ранений или смерти, доказать другим и самому себе, что слова тебе подчиняются, сделать нереальной палестинскую борьбу и тем самым оправдать нежелание покидать Университет Туниса: ради нереальной борьбы не стоит двигаться с места.
Многие из этих изданий были напечатаны на такой роскошной бумаге, что я думаю, а не поставляет ли ее ООП? А может, каждый поэт получает зарплату за свой талант? В 1972 мне говорил об этом Дауд Тальхами:
– Многие арабы хотят, чтобы их напечатали в «Афэр Палистиньен». При этом запрашивают бешеные суммы[96].
Еще стоит заметить, что стихотворений этих стало больше, когда бедуины разгромили Сопротивление. О его возрождении говорили куда с меньшим восторгом, чем о позоре, павшем на Хусейна. У арабских поэтов слезы на глазах появлялись быстрее, чем на губах у командиров – военные приказы. Поэтической продукции становилось все меньше. Эти наблюдения мне приходится записывать на каком-то счете ввиду нехватки японской бумаги высшего качества.
Сказать или написать, что мир был размежеван и каким именно образом – это еще не само межевание. Написать, что палестинцы познавали географию, когда перемещались из одного аэродрома в другой – это не террористический акт. Поскольку революция не завершена, имею ли я не только право, но и возможность описать хотя бы ее часть? Сейчас она выдохлась, но может окрепнуть в любой момент. Какой-нибудь пастух-кочевник в Египте или монгольской степи, возможно, потомок XVIII фараоновской династии. Он пасет своих баранов и хранит тайну своего царства, не открывая ее никому. Однажды он вновь обретет трон и руку своей сестры.
– Скажи-ка мне, Жан, в какие времена после смерти Пророка это пресловутое единство арабских стран, действительно, было единством? При омейядах? Но ты ведь знаешь про борьбу между Али и Маувией, и что началось после смерти Мухаммеда. При Аббасидах? Омейядский халифат был весьма могущественным в Испании. Между берберами и арабами всегда велись войны, даром, что и те, и другие мусульмане. Османы? Два десятка нынешних арабских государств? Единство арабских народов – всего лишь мечта. Три индо-европейских государства мечтали о нем, оно так и не осуществилось, но о нем мечтали, пока эти мечты не лопнули в 1789.
Возьмем Францию, ты мне говорил о лингвистическом единстве арабского мира, так вот, возьмем Францию, лингвистическое единство установилось уже давно в результате определенного процесса, но разве под этим единством, под этой залакированной однообразной поверхностью ты не замечаешь бурления? Бретань, Корсика, Эльзас, Фландрия… Я напоминаю тебе господина Оме[97], правда?
Это опять лейтенант Мубарак, наш разговор в Бейруте, в гостиной отеля Странд. На сей раз черный парень был облачен в пятнистую маскировочную одежду от Пьера Кардена. Лейтенант был один. Он как раз собирался уходить. Поздоровался со мной и спросил, как я поживаю. Видимо, Аджлун был давно забыт. Я увидел Камаля Насера, дружески поприветствовал, не зная о том, что несколько недель спустя он будет убит длинноволосыми израильтянами, прибывшими, как мне рассказывают, морем из Хайфы в Бейрут.
– Тебе надо добавить это в книгу: кому-то кажется, что такого не может быть, но у нас в стране имеются племена, которые знают – так и напиши: «знают» от слова «знать», а не «верят» от слова «верить» – что Израиль поедает своих мертвецов. Поэтому у них такие крупные и тяжелые фрукты, от которых ломятся ветки.
– А при чем здесь это?
– Хорошее удобрение. Качественное питание… много белков.
Его брат полковник находился в оппозиции к Нумейри. Должно быть, сейчас в Хартуме он при власти[98].
Мубарака, ощущавшего собственное бытие лишь через мое смущение – как он объяснил мне, потому что он черный – можно было бы сравнить с какой-нибудь волнующей местностью: вроде бы там нет ничего пугающего, но и сто лет спустя оно способно вызвать то же смятение у настороженного человека. Написав чуть выше: «если я умру, значит, ничто не умерло», теперь я обязуюсь быть понятным. Изумление перед васильком или скалой, ласка огрубелой ладонью, миллион переживаний и чувств, из которых я состою; я исчезну, а они нет: их испытают другие люди, благодаря им эти переживания останутся. Я всё больше и больше верю: я существую, чтобы стать доказательством того, что живы лишь беспрерывные чувства и переживания, сменяющие друг друга в этом мире. Блаженство моей руки в мальчишеской шевелюре познает другая рука, она уже его познает, и когда я умру, это блаженство останется и будет длиться. «Я» могу умереть, но то, что позволило жить этому «я», что сделало возможным счастье бытия, сохранит это счастье бытия и после моей смерти.
Году в 1972 Махмуд Хамшари привел меня к итальянскому писателю Альберто Моравиа, чтобы я встретился в его доме с палестинским литератором Ваилем Зуайтером, который год спустя был убит.
Странно, но Италия, некогда такая легкая, вдруг показалась мне тяжеловесной и грузной, словно бродячая жизнь фидаина. Итак, я вернулся туда в мае 1972, проехав всю Турцию, ее европейскую и азиатскую части, Сирию и Иорданию. На следующих нескольких страницах я немного расскажу о Турции.
«Странная отдаленность», скорее, холодное осуждение, не позволяющее мне сблизиться с другими. Не меньше пяти лет, проведенные вдали от них, будто женщина-мусульманка, прячущая за вуалью взор скорее живой, нежели глубокий, я искал во взглядах других тончайшую шелковую нить, которая должна была бы нас всех связать, обозначив непрерывность бытия, нить, которую улавливают оба взгляда, погруженные один в другой, но без влечения. Эти пять лет я жил в невидимой будке часового, откуда можно говорить и видеть кого угодно, потому что я сам был отколовшимся обломком остального мира. Я не мог больше погрузиться в кого бы то ни было. Египетские пирамиды обладали значимостью, силой, величием, основательностью пустыни и ее глубиной, равной глубине пригоршни песка; ботинок, шнурок на ботинке обозначали то, что обозначали, ничего другого, разве что приобретенная в детстве привычка до сих пор мешала мне обуть пирамиды иди пустыню, любоваться розовым утренним сиянием вокруг моих ботинок. Самые красивые мальчики обладали значимостью, силой, величием, а еще властью над другими, но не надо мной. Вернее, я ее не замечал. Полностью погруженное в мой биологический вид, мое индивидуальное существование все больше сжималось в площади и объеме. Мир вокруг начинал наполняться индивидами – чуть было не написал неликвидами – обособленными или разрозненными, обособленными, значит, способными вступать в отношении.