ражаться.
Затем… Но зачем думать про какое-то затем? Надо было бороться.
Перед моими глазами возникает множество образов, не знаю, почему я выбрал именно тот, что опишу сейчас в последний раз: оконное стекло застилает пар, поднявшийся от бака для кипячения белья, но постепенно этот осевший пар рассеивается, и стекло оказывается прозрачным, ясно виден пейзаж, а комната простирается, возможно, до бесконечности. Другой образ: рука, держащая губку, опускается и поднимается, стирая с черной доски начертанное мелом. Вот на этом я и остановлюсь. Прощания фидаинов – тех, кто уходят прямо сейчас, с теми, кто уйдут позднее – похожи на эти движения; сначала они обнимаются. Те, кто остаются, неподвижно стоят на тропинке, фидаины, избранные, чтобы отправиться за Иордан, уходят, оборачиваясь и улыбаясь, те и другие машут рукой перед своим лицом – вверх вниз, справа налево – жест прощания, то есть стирания. Как надпись мелом на доске, как пар на стекле, лица тех и других стираются и рассеиваются, а пейзаж, очищенный от слез, становится ясным и прозрачным. Принесенные в жертву фидаины оказались самыми решительными. Устав делать этот детский жест рукой «бай-бай», они решительно повернулись спиной к своим товарищам.
Не думаю, чтобы Абу Жамаль чего-то опасался, это было некое предвидение, я почувствовал это по его нерешительности, когда ему нужно было мне ответить да или нет, и все-таки нет: он одержит победу, если не отречется от своей веры, напротив, он должен искать ее, погрузившись как можно глубже в самого себя и в века, сформировавшие эту веру. Восхитительная уловка, подсказанная самим Богом.
Затмение – какое богатое слово. Лена, затмившее солнце, делает его еще более заметным, но и любое событие, человек или образ, заслоненные другими событиями, людьми, образами или другими вещами, появляются вновь словно возрожденными, исчезновение, пусть самое краткое, сделало свою работу: очистило и отшлифовало. Вьетнам затмил Японию, которая прежде затмила Европу, Америку, всё. Нельзя затмевать что попало. Колдовские чары глагола «затмевать» позволяют разглядеть старинную китайскую, индийскую, арабскую, иранскую, японскую картинку: дракон, пожирающий солнце, то самое, которое затмевает луна. И так далее, вплоть до выражения «затмить себя самого», то есть, исчезнуть, пропасть, сойти на нет, и есть здесь некий двойной смысл: просто исчезнуть самому или меня затмит чужое сияние, заслонит чужая тень. Никакая идея фикс не сможет зафиксировать смысл этого глагола, который беспрерывно изнашивается. Начнем с Востока, мы увидим беспорядки и волнения молодежи, которую затмевают те, кто идут следом, которые затмевают себя в какой-то момент Истории, чтобы появиться вновь иными и новыми. В 1966 антивоенная организация Дзэнгакурен в Японии, хунвейбины в Китае, студенческие волнения в Беркли, Черные Пантеры, май 1968 в Париже, палестинцы; эти опоясавшие землю живые кольца были антитезой прочим кругосветным путешествиям, позволим себе еще сравнение: это были сдвиги земной коры. Возможно, образ пожирающего солнце дракона – это отражение закона, управляющего звездами и гравитацией. Едва успеваешь подумать, что тюрьма полая, она испещрена ячейками и сотами, и в каждой из них человек живет согласно времени и ритму, не согласованному со временем и ритмом небесных тел. В центре каждой ячейки – песня, состоящая из одной ноты или вообще без звука. Тюрьмы полые. Лукавое, чуть боязливое слово «затмение» позволяет любому предмету стать звездой, затмевающей другую звезду.
И ложь тоже множится, повторяется и отражается до бесконечности, а за ложью скрывается лжец или ему кажется, что он скрывается, он таится и его затмевает новая ложь, он погружается в бесконечность бегства, и если бы Имам оставался скрыт, кем бы он был, он бы опасался, что все увидят … что?
– Ты скрываешь свою принадлежность к религии и культу алавитов, ты таишься из опасения, как бы ни обнаружили твою чуждость, как бы ни догадались, что ты не алавит, но тогда кто, может, иудей?
14 сентября 1982 французские, американские, итальянские корабли отплыли из Бейрута около одиннадцати утра. Я смотрел, как они исчезают в синеве воды и неба, с гражданами этих стран на борту. Они были частью сил устрашения, которые десятью днями ранее помогли эвакуировать из Бейрута Арафата и фидаинов, несмотря на присутствие израильтян.
В порту Бейрута французы наблюдали за посадкой на борт палестинцев, которая превратилась в странную церемонию, я говорю «странную», потому что посадка походила на погребение, и все эти люди, словно распыленный, измельченный в порошок символ, были достойны погребальной мессы под оглушительную музыку, но французские солдаты наблюдали еще и за израильскими патрулями, фалангистами, они разминировали проход к музею, по этой единственной улочке танки «Меркава[104]» из Восточного Бейрута могли добраться до Западного. И вот уже несколько дней спустя, с одиннадцати утра до часу дня французские, итальянские, американские корабли отплывали с солдатами на борту.
– Почему они отплывают так скоро?
Мы все, стоя на террасе дома мадам Шахид, задавались этим вопросом, передавали друг другу бинокль и, естественно, не верили своим глазам. Во вторник 14 сентября корабли уносили подальше от ливанских берегов силы устрашения, и в тот же самый день в половине пятого убийство Башира Жмайеля в Восточном Бейруте затмило все прочие новости, в том числе и отплытие кораблей; в одиннадцать вечера израильские танки и пехота входили в Западный Бейрут, и это, в свою очередь, затмило смерть Башира; на следующий день, то есть, в среду, началась трехдневная бомбардировка лагерей палестинских беженцев Сабра, Шатила, Бурдж-аль-Бараджне, гражданское население истязали и убивали, и это стремительное затмение стерло образ Израиля. Теперь мы ждем, когда из-под всех этих наслоений – новое злодеяние затмевало предыдущее – вновь появится первое, но ярче и отчетливей: предательство Францией гражданского населения, разминировав проход в Восточном Бейруте, солдаты исчезли.
В лагерях Сабра, Шатила и Бурдж-аль-Бараджне было убито от двух до трех тысяч человек, в основном палестинцы и ливанцы, но были там несколько сирийцев, несколько евреек, вышедших замуж за ливанцев.
Умирая с широко раскрытыми глазами, они успели увидеть перед гибелью: всё, что их окружало – мужчины, стулья, звезды, фалангисты – изменяется до неузнаваемости, бьется в конвульсиях, подергивается дымкой. Они знали, что сейчас исчезнут, потому что те, кого они считали своими жертвами, хотят, чтобы они исчезли. Умирающие видели, чувствовали, знали, что их гибель была гибелью мира. Пресловутое После меня хоть потоп было полнейшей нелепостью, ведь после меня это всего лишь смерть. Смерть, воспринятая именно так, – феномен, разрушающий мир. Мир понемногу теряет свою яркость, затуманивается, рассеивается, наконец, исчезает, умирает прямо перед глазами, не желающими смотреть, как мир перестает существовать. Что это значит? Расширившийся зрачок еще различает блеск лезвия и просверк штыка, приближающуюся вспышку света, но очень медленно этот свет меркнет, затуманивается, исчезает, и нож, рука, рукоятка, униформа, взгляд, смех, лицо фалангиста перестают быть.
Когда могильщики стали опускать на веревках гроб, сперва отвесно, затем горизонтально, рядом со мной хор грянул прощальную песню: «Твоим дыханьем, твоею кровью…». В 1973 голоса вибрировали, как трубы. Мне уже приходилось бывать на подобных похоронах, но сегодня, когда я слышу слово «палестинец», меня пробирает дрожь, я могу воскресить его в памяти, лишь вспомнив эту картину: могила, словно тень, расстеленная у ног солдата. Этот зрительный образ здесь именно для читателя, потому что только через него я могу выразить погребальный озноб, который охватывает меня при звуках слова «па-ле-сти…». Палестинец уходил в направлении Иордана, доедая последний кусок швейцарского сыра.
Стильный кабинет, под абажуром четыре лампы в форме свечей, на ровной поверхности письменного стола несколько листков бумаги, мраморный камин, каминные часы на столбиках, зеркало до потолка, которое могло бы украсить собой салон Мюрата: французам этого достаточно. Их вождь может говорить им Бог знает что.
Уступить дорогу простым грубоватым словам это довольно тривиальная вежливость, слова благородные это умеют. Любые слова, благородные или простые, отходят в сторону, отступая перед настырным просторечием. Но в нише ночи, ложбине постели между двумя влюбленными рождается иной язык: почти без слов, а если и есть слова, то они означают совсем противоположное. Ночь наступает там, где рождается такой ночной язык между двумя влюбленными, они укрываются в ней, они – беженцы ночи, они наедине пусть даже среди тысячи или ста тысяч других, и от влажности этой встречи перехватывает дыхание. Они не изобретают новые слова, они достаточно бесстыдны, чтобы проделывать всё у всех на глазах, но вещам, предметам, образам, своим половым признакам, а что для двоих влюбленных не является половым признаком? они придают смысл, непонятный нам, потому что освещенный по-иному. Сотня или две сотни фидаинов, собранных вместе, учтивы и любезны друг с другом. Победители или побежденные, они войско. В мгновение ока, и даже быстрее, чем в мгновение, из двух фидаинов толпа делает двух любовников. Их стремительная и незримая для других встреча, их манера общения прямо у нас на глазах делает из этих двоих одно целое. Я по-прежнему говорю о желании, даже если кажется, будто я ухожу от темы, просто слово «любовники» означает совсем не то, что это же самое слово на предыдущей странице. Видеть рядом ВI и BII (это два фидаина, которые беспечно курсируют между границами, один суннит, другой шиит, и оба они палестинцы) – это видеть и слышать двух серьезных целомудренных любовников. Каждое из сказанных им слов может обозначать взрывы, траншеи, дистанционное управление, лиц, названных по денежным единицам: Стерлинг А, Флорин Е, Экю К, Марк П, и всё это ведомо только им двоим. Конечно, целомудренные, но они ведут себя, как заговорщики, и смех одного заполняет пустоту другого, которому сейчас грустно.