Влюбленный пленник — страница 81 из 90

трех часов ночи каждый игрок очищал свое место кожурой фисташек. В форт я возвращался поздно или, вернее сказать, рано. Гуляка, возвращающийся под утро из казино, засыпающий на ходу, это я в 1929 году в Дамаске, так продолжалось около года. Если представить, что какой-нибудь патруль, привлеченный светом свечей, вдруг привязался бы к сирийским игрокам, присутствие французского солдата, возможно, отвело бы опасность.

Капитан инженерных войск пришел посмотреть на орудийную башню, освобожденную от деревянной обшивки, и нашел ее прекрасной, как Господь свое творение. Он предложил мне четверть кварты рома, налив из фляги, подвешенной на портупее. Ром был теплым: его нагрело солнце и горячее бедро офицера. Он выпил тоже, пролив немного рома и слюны на свою голубую офицерскую униформу, сдвинул к затылку фуражку, в три ряда обшитую золотой тесьмой, заткнул флягу пробкой, пробормотал что-то одобрительное, вроде: «Хорошая работа, заслуживаете ордена или Военного креста с пальмовой ветвью».

Эти пальмовые ветви хранят тайну Военного креста. Он любезно сообщил мне новость: через неделю солдаты морской пехоты доставят орудие. И по поводу этого бракосочетания весь личный состав должен быть в боевой готовности, обувь и оружие начищены, ноги тщательно отмыты. Наконец, настал торжественный день. Нам объявили, что на холм поднимаются мулы, тянущие орудийную установку, на которой – и это было главной интригой для меня и тунисских саперов – громоздился ствол орудия. Явившийся первым капитан сказал нам:

– Ствол в пути.

Пушка, пусть даже помещенная на спину мула, оставалась существом благородным, а мы были всего-навсего саперами, прокладывающими пути сообщения в помощь артиллерии, что мы могли еще, разве что выполнить приказ:

– На… караул!

Против этой современной пушки, далекого потомка первых старинных бомбард, которые совершенствовались в течение последних восьми веков, мы выступили с нашими винтовками Лебеля. И вот орудие с демонтированным стволом торжественно вступает в форт на спинах двух мулов между двумя шеренгами мирных, но вооруженных солдат. Мне кажется, я все еще чувствую трепет наслаждения, пронзивший орудийную башню, когда в нее вошел ствол. За дело взялись наводчики. Поскольку никто не имел представления о том, что творится в голове морского офицера, сошедшего на берег, и о том, что вообще здесь происходит, мы тем более не поняли, почему капитан-лейтенант поздравил меня с хорошей работой. Я не мог протянуть ему правую руку, лежащую на прикладе винтовки, и он просто ткнул в меня кулаком в белой перчатке. Снятую с другой руки перчатку он мял пальцами. Я услышал:

– Чтобы почтить память французского полковника Андреа, павшего на поле боя, чтобы поблагодарить за прекрасную работу вас, мой капитан, а также молодого французского сапера и местных жителей, мы произведем выстрел из этой пушки, но только один.

Существуют ли книги, хотя бы одна книга, хотя бы одна-единственная страница про то, как в ночи, во тьме паук плетет свою паутину? Я не уверен, что какие-то наблюдатели специально прячутся в темноте, чтобы как следует разглядеть работу паука. А может, и такое бывает. Есть одна итальянская книга о южной Италии и Сицилии, там какая-то Ариана или Ариадна уцепилась за нитку паутины. Но в полдень, на ярком сирийском солнце, неужели кому-нибудь довелось наблюдать, как нитка слюны превращается в это кружево морщин, как паутина становится континентом и главное, где, в каком месте эта необорванная нить явилась на свет?

Идея произвести выстрел пришла в голову офицера не просто так. Это было обдуманное безрассудство: на своих спинах мулы привезли ящик со снарядами.

Одно это слово: снаряд – могло привести нас в растерянность. Ничего себе! Здесь, рядом с нами? Значит, война так близко, а слава буквально под рукой?

– Артиллеристы, один выстрел.

Тут мы слегка протрезвели, потому что он добавил обычным, будничным тоном, хотя нет, все-таки немного торжественно:

– Холостым, конечно.

Впрочем, торжественность оказалась несколько смазана, потому что слово «конечно» потонуло в радостном хохоте. Эти мореплаватели такие мальчишки.

– Холостым.

Что и было исполнено; звук оказался глухим, зато нас окутал запах пороха. Я вновь открыл глаза. Очень медленно, осторожно, чтобы не вспугнуть меня, поберечь, чтобы я не поверил собственным глазам, передо мной возникла паутина. Орудийная башня медленно пошла трещинами, мне кажется, даже задрожала, и рассыпалась, вот это совершенно точно, превратилась в кучу строительного мусора, может, последние мгновения жизни напомнили благородной пушке морскую качку, как на ее родном миноносце в бушующем море; а еще это немного было похоже на качающийся вагон, когда тирольские контролеры при повороте поезда пытаются устоять на ногах, и только качка напоминает о том, что в Австрии имелся порт, Триест, и еще моря, все Моря.

Пушка погрузилась в армированный бетон. Военный госпиталь, который сирийцы немного переделали, недавно мне опять довелось его увидеть, был местом довольно спокойным. Врачи вылечили меня от желтухи, которая приключилась из-за стыда. Меня отправили обратно во Францию, оплатив месяц больничного, но с военной карьерой было покончено. Никогда после смерти мне не суждено будет превратиться в статую на бронзовом коне, моя бронзовая фигура не будет вырисовываться в лунном свете. Однако благодаря этому гротескному, но монументальному кораблекрушению я стал другом палестинцев. Позже я объясню, почему.

Палестинская революция – единственная причина, побудившая меня писать эту книгу, но объяснить, отчего я оказался так вовлечен в логику этой очевидно безумной войны, я могу, лишь вспоминая о том, что мне дорого: какую-нибудь из моих тюрем, островок мха, несколько стеблей травы, может быть, полевые цветы, пробивающиеся сквозь бетонное покрытие дороги или гранитную плиту или – но это будет единственной роскошью, на которую я согласен – пара цветков шиповника на колючем сухом кусте.

Пусть тюрьма была прочной, гранитные блоки скреплены самым твердым цементом, а еще железными штырями, но неожиданные трещины, образовавшиеся из-за дождевой воды, какого-нибудь семечка, единственного солнечного луча – и вот уже стебелек травы раздробил гранитные блоки, добро свершилось, я хочу сказать, тюрьма разрушена.

ПАЛЕСТИНА ПОБЕДИТ далеко от Израиль будет жить, так же далеко, как нож для подрезания зеленой изгороди далек от зеленой почки, и неожиданное везение меня пугает так же, как и военное поражение.

Франция, где в возрасте шести-восьми лет я чувствовал себя чужаком, хотя Дирекция государственных больничных учреждений делала все, что положено делать для раковых больных в больницах всего мира, Франция жила вокруг меня. И даже когда я находился далеко, ей все равно казалось, что она удерживает меня в себе. Она вращалась вокруг меня, как ее империя, окрашенная розовым на плоскости планисферы, вращалась вокруг земного шара, и звалась она заморской империей, а я мог бы совершить кругосветное путешествие без паспорта и в деревянных сабо. Горделивая и надменная империя, изо всех прочих империй интересующаяся разве что Индией, Франция почти беспрепятственно, без кровопролития – здесь просится это последнее выражение, оставшееся со времен феодальных войн – захвачена несколькими батальонами красивых белокурых воинов. Возможно, всего этого было чересчур: красоты, «белокурости», юности, и Франция просто легла. Ничком. Я был там. И она, охваченная ужасом, стала спасаться бегством прямо на моих глазах, они видели это: множество спин, бегущих спин, и сразу несколько солнц – июньское солнце, южное солнце, немецкая звезда. И все это воинство спин и солнц бежало как вы думаете, куда? В сторону солнца. В этом разоренном храме поселились мхи и лишайники, иногда доброта, иногда еще более странные вещи, эдакая счастливая мешанина всего со всем, без социальных различий. Я был от всего этого далеко. Охваченный гордыней, унаследованной от бывших властелинов мира, я смотрел на эти метаморфозы с ликованием и в то же время с затаенной грустью: ведь сам был далеко. Подобные сцены уже случались: дама с украшениями на пальцах, запястьях, шее, в ушах заботилась о своих несчастных непослушных детях; в том же вагоне второго класса некий господин с несколькими орденами на груди, в широкополой шляпе почтительно ухаживал за бедным, изможденным, раненым и грязным стариком; молодая женщина с ногтями, выкрашенными зеленым лаком, помогала нищенке тащить четыре картонных чемодана, и надо был видеть, как аккуратно и неумело она, узелок за узелком распутывала тесемки, чтобы вынуть из чемодана заштопанные серые носки. Но как этот слабый народ заботится о своем языке, где: бербер равно варвар, курильщик гашиша убийца, андалузец вандал, апач бандит-апаш, англичанин, марокканец, негодяй, лягушатник, макаронник, бош, фриц, брат, черномазый, бико. Потому что гордые своими колониями гордые французы сделались своими собственными рабочими-иммигрантами. Отсюда и эта монотонная серость, и лишь изредка – грация. Мох, лишайник, трава, какие-то кусты шиповника, способные приподнять красные гранитные плиты – таким был образ палестинского народа, прорастающего изо всех щелей и расселин… Если мне придется объяснять, почему я ушел к фидаинам, у меня останется этот последний довод: в шутку. Мне во многом помог случай. Думаю, для всех я уже умер. И медленно, словно постепенно теряя силы, я окончательно умер, чтобы это выглядело красиво.


Инкубационный период некоторых вирусных заболеваний длится так долго, что невозможно с точностью установить время, когда болезнь не то, что началась, а когда произошло заражение, тот самый момент небольшого смещения, исторического или какого-нибудь другого; как начала революций, источник семейного капитала, зарождение династии затерялись в изгибах тропинок, так и я не могу определить, когда началась эта книга. После Шатилы? Первое ноября 1954 годы было необходимо, что в 1962 Франция поняла, что ей надо бы капитулировать в маленьком курортном городе с целебными источниками. С 1920 по 1964 годы в газетах (создание ФАТХа) о палестинцах почти ничего не писали, потому что Европа и Америка страшились узнать, что Палестина уже сражалась.