— Ну, кажется, додумал до конца, — говорил он об одной из своих поэм. — Расставил колышки… А теперь только пахать, — говорил он, встречаясь через некоторое время. — И борозды кладутся как будто неплохо… — замечал уже через несколько дней, вспоминая о своей работе.
Твардовский, мне казалось, не любил выступать на больших литературных вечерах и собраниях с чтением своих произведений. Он не гнался за мельканием своей фамилии на бесконечных афишах по какому-либо поводу и без повода. А вот в кругу близких друзей, тех, кому он доверял и кого уважал, любил и почитать, и посоветоваться.
Был он скуповат на похвалы, ну а если отмечал что-либо, знали, что это заслуженно, и все мы были ему весьма признательны. Никогда не забуду и я, когда в 1962 году во время присуждения мне Ленинской премии, на Неглинной в Комитете по премиям, он подошел и сердечно поздравил. Мы расцеловались.
Ну а если, как я уже говорил, Твардовский не любил выступать на многолюдных вечерах с чтением стихов, то с речами и подавно. Зато если уж выступал на каком-либо ответственном съезде или собрании, то всегда глубоко, основательно и поучительно. В таких выступлениях его ощущались и глубокое знание предмета разговора, и пристальный взгляд в будущее.
Все мы в Белоруссии очень ценили его замечания о нашей литературе, а его выступление на Втором съезде писателей Белоруссии воспринимается и ныне как глубокое, по-настоящему аналитическое, определяющее вехи дальнейшего развития литературы.
Твардовский не разбрасывался своими привязанностями. Были у него друзья, среди которых одних он любил больше, других меньше, но всем был другом, по-настоящему честным, правдивым. Многие считали его, и не без основания, хорошим другом и учителем. Ну а сам он любил больше всех (с благодарностью вспоминал о том, что в свое время учился у него) Михаила Васильевича Исаковского. Я много раз присутствовал на дружеских их беседах и чувствовал, с какой трогательной любовью Александр Трифонович относился к старшему товарищу; вспоминаю, с какой признательностью он говорил о Михаиле Васильевиче везде и всегда.
Как жаль, что мы не записываем впечатлений о наших встречах! Сколько ушло из того, что могло бы дополнить светлый образ по-настоящему великого русского поэта Александра Трифоновича Твардовского, поэта глубоко патриотичного, поэта-коммуниста, поэта-интернационалиста, немало помогавшего становлению многих поэтов наших братских республик!
Когда Александр Трифонович болел, мы все надеялись, что он одолеет свою тяжелую болезнь. Ведь мы знали, что и физически он богатырь. Я боялся навещать Твардовского во время болезни прежде всего, чтобы не беспокоить, а еще надеясь, что он одолеет недуг и мы увидим его вновь жизнерадостным, как прежде. Последнюю его открытку я получил с рисунком Верейского, на котором были запечатлены нежные русские березы у дома, где жил поэт последние годы. Я часто смотрел на этот рисунок, как бы надеясь, что вскоре выздоровевший Саша Твардовский появится с улыбкой среди этих берез.
Этого не случилось. Ушел он от них навсегда. Но не ушел и не уйдет никогда из дружеских сердец многих миллионов его читателей и почитателей. Я вглядываюсь в его новую книгу, вышедшую в «Библиотеке всемирной литературы», и ставлю ее на полку в ряд с многими самыми выдающимися именами мировой литературы. Чувствую, что это навечно.
НАШ ДОБРЫЙ ДРУГ
Впервые я узнал Александра Прокофьева, прочитав его только что вышедшую книгу стихов «Улица Красных зорь».
Помню, мы, молодые белорусские поэты, собрались на улице Розы Люксембург в Минске то ли у Петра Глебки, то ли у Максима Лужанина. Кажется, был еще Володя Хадыка. Мы живо интересовались всеми новинками и русских и украинских поэтов. Да это и понятно: мы жадно искали себя. Кто-то из моих друзей в этот день предложил:
— А давайте, хлопцы, познакомимся с новым ленинградским поэтом!.. — И стал подряд читать стихи.
Мы не могли оторваться. Читали, сменяя друг друга, перечитывая те, что нас больше взволновали, иногда споря, как надо понимать Прокофьева.
Так знакомишься только с поэтом глубоко талантливым, который сразу овладевает тобой. И верно: Александр Прокофьев захватил всех нас. Мы любили в то время многих русских поэтов, в том числе и ленинградских, а вот прочитали Прокофьева и сразу поставили его в ряд самых лучших, самых первых. Взволновал его особый, вспоенный народной песней голос и какая-то исключительно яркая манера письма. Чувствовалась его кровная связь с самыми насущными делами еще молодой тогда Советской страны, слышался в стихах и аромат Севера, аромат Ладоги, который долетел и до наших сердец в Беларусь.
Мы чуть не всю ночь обсуждали стихи поэта, так полюбившего нам. А потом внимательно следили за новыми произведениями Александра Прокофьева, которые печатались в газетах и журналах.
Скоро удалось мне побывать в Ленинграде. Я очень хотел познакомиться с Александром Прокофьевым. Отправился было к нему, да не дошел. Значительно выше меня казался он мне в то время. И когда позднее я крепко подружился с поэтом и рассказал ему, как я робел, Саша, улыбаясь, попрекнул меня:
— Ну и чудак же ты, Петя!.. Да… да… да… — как обычно, скороговоркой добавил он, — сколько мы с тобой зря времени потеряли!
И конечно, зря — особенно я. Потому что в Александре Прокофьеве я увидел поэта, который необыкновенно просто, своим метким крестьянским говорком выражал самое заветное, большое, что волнует человеческие души.
Постеснялся я разыскать поэта и на Первом съезде писателей в 1934 году, и на последующих пленумах Союза писателей. Да и сам Прокофьев в то время, казалось нам, больше тяготел к украинской поэзии. И эта приверженность осталась у него на всю жизнь.
Однако же и мы, белорусы, вскоре почувствовали в нем большого и искреннего друга. А познакомились мы с ним и близко сдружились в Риге, в июне 1941 года, на Первом съезде писателей Латвии. И способствовало этому богатое любовью сердце нашего незабвенного Янки Купалы. Однажды в перерыве, во время обеда, Купала, сидевший вместе с Прокофьевым, пригласил подсесть Михася Лынькова и меня. Вот уж впрямь подсели мы к Саше — и навеки. Мы несколько раз встречались с ним в те памятные дни, разумеется, говорили о поэзии, восхищались его стихами. Читал Янка Купала, да и мне пришлось в свою очередь. И увидели мы в Прокофьеве не только чудесного поэта, но и простого, душевного товарища. Он показался нам близким, родным, как будто мы жили с ним вместе еще в детстве, в юности, будто мы из одной деревни.
Но по-настоящему подружиться довелось нам немного позднее. Разразилась Великая Отечественная. Александр Прокофьев был в героическом Ленинграде, преданным сыном которого остался до конца своих дней. Да и нас выгнала из родных гнезд война и раскидала кого по фронтам, кого по краям отдаленным, где приютили оставшихся без крова наши добрые братья.
Но и в суровые годы войны слушали голоса друг друга, а иной раз перекидывались весточками. Александр Прокофьев стоял в воинском поэтическом строю, и его пламенное слово было всегда на передовой.
Помню, как мы обрадовались, когда в тяжкие дни на Брянском фронте услышали по радио его взволнованный голос из Ленинграда. Он прозвучал вслед за голосом дорогого всем нам Николая Тихонова, и сердца наши исполнились веры, что город революции выстоит, что слова и дела таких мужественных людей, как Тихонов и Прокофьев, порукой тому.
В Москве, куда мы приезжали с фронта и где потом остались, работая при Центральном штабе партизанского движения, мы от Александра Александровича Фадеева, который побывал в осажденном Ленинграде, много услышали о бессмертном подвиге ленинградцев, в том числе и об Александре Прокофьеве.
В первые же дни после прорыва блокады мы встретились с ним в Москве. Был он в военной форме и заметно похудел, но духом, как всегда, бодр и молод.
— Да… да… да… — как обычно говорил он, барабаня короткими пальцами по столу. — Никогда, никогда не покорить, Петя, города Ленина: он выстоял и выстоит…
Но низко склонялась начинающая уже седеть голова Александра Андреевича. Он рассказывал о героях-ленинградцах, павших в тяжелой борьбе.
Прокофьев в годы войны приезжал в Москву редко и ненадолго. Справившись с делами, скорее стремился вернуться в город, где все еще была передовая.
Во время войны, встречаясь, мы делились своими творческими замыслами. Меня радовало, что поэтическое слово Прокофьева было сразу взято на вооружение. Оно, сохраняя свой боевой дух, не теряло высокого художественного мастерства. С большим волнением я прочитал его прекрасную поэму «Россия», написанную в те дни и так любовно изданную.
Разумеется, Прокофьев интересовался — а что у нас, на Беларуси? И когда мы ему рассказывали о боевых делах более чем трехсоттысячной армии вооруженного народа, об особенно ярких проявлениях героизма народных мстителей, глаза его так и светились радостью.
— Да… да… да… Петя!.. Говоришь про Орловского… Про бывшего Муху? Так это же истинный герой, Петя! Панская Польша… Испания… Чека… А знаешь, ведь и я работал в Чека… Еще при Дзержинском… — Он явно гордился своим прошлым.
Прокофьев был не из тех, кто кичится собственными заслугами. Он вспоминал о своих былых славных делах только в крайних случаях.
Он был очень душевный человек. Он любил людей. А если не любил кого-нибудь, так уж не любил. Помню, когда заговорили о трагической гибели Купалы, глаза его блестели от слез.
— Да… да… Да… Ведь это же — великий белорусский кобзарь, Петя! Понимаете ли это вы, черти?.. — по-дружески обращался он к нам. — Мне так хотелось после войны поговорить с ним… Я поверил в красоту его души, в красоту вашего края… А это сделали стихи Купалы и Колеса. Да… да… да… Не обижайся, Петя, — и твои, и твоих товарищей, конечно. Как только будет возможно, я непременно приеду к вам. А вы — в Ленинград. Ладно?!
И в первые же месяцы после освобождения Александр Прокофьев вместе со своими друзьями был уже у нас. И знакомство с Белоруссией, после короткой остановки в Минске, он захотел начать с Бреста.