ибудь. Приходят люди и приезжают, пьют, едят. Приходят, курят и снова принимаются за еду, ведь водичка аппетит разжигает. Рассказывают всякое, что где случилось… От людей больше узнаешь, чем по радио. Радио только говорит и говорит, его не переспросишь, даже если очень захочешь… А иногда есть о чем спросить. Байковский стоял, поглядывая из вербняка, и представлял себе, как все это будет, хотя сейчас по обеим сторонам шоссе было пустынно и тихо. Он повел плечами, поправил куртку защитного цвета из солдатского сукна, которую отдал ему второй сын, когда еще служил в армии. Тот теперь домой к ним почти и не приезжает, а если приезжает, то только на «Спартаке». Старуха бы не нарадовалась, будь она жива, бедняга! Может, и Ондра, их младший, жил бы не хуже, но его, бедолагу, убили где-то немцы. Байковский оперся о палку и вновь пыхнул трубкой. Скоро появятся мотоциклы, и машины, и люди. Оп вволю наговорится, время-то и пройдет. Лысуха напасется, и потом они вместе отправятся домой. Тишина у Коштицкого источника, тишина, которую не нарушали ни шум ручья, ни журчание воды, ни птичий гомон, она-то словно и заставила старика, еще не дряхлого, с легким румянцем и небритой недельной щетиной на лице, повернуться к серой бетонной кладке с надписью: «г. 1944», сделанной каменщиком Ондркалом в еще не застывшем бетоне. В это утреннее время надпись проступила отчетливее, серая бетонная кладка словно осветилась желтоватым светом, а сама надпись потемнела. Байковский вздрогнул, увидев надпись, и ткнул перед собой толстой палкой, словно видел эту надпись впервые. Она была отчетливой, резкой, синели глубокие бороздки цифр и золотились на солнце их края.
— Да, — произнес Байковский и снова ткнул палкой перед собой. — Нет, тогда тебя не было, — сказал он, разговаривая с бетонной плитой, из которой журчала вода и которую он словно хотел убрать со сверкающей росой травы. — Тогда тебя еще не поставили. Источник тогда еще в бетон не одели. Сделали это уже после весенней пахоты. Много времени прошло, пока люди договорились» очень много. Эти свое твердили, другие — свое. Как всегда! И к чему такие комедии? Уже начали было строить, а все еще не могли договориться, и ссорились все, и ругались. Одни хотели сделать подороже, забетонировать, другие желали подешевле и поскромнее. Навозили сюда песку, рыть начали, потом жатва пришла, там молотьба началась, так тебя, водичка, тогда и не одели в бетон, только куча песка лежала, большая куча, доски, бревна, а потом все и началось…
Старый Байковский нехотя отвел глаза от надписи и уставился на сверкающую струйку, вытекающую из черной железной трубы и отливающую золотистым, солнечным светом. Байковский смотрел неподвижным взглядом, не сводя глаз с серой бетонной плиты, и чувствовал, что никогда еще надпись не была такой отчетливой. Он не мог от нее оторваться. Казалось, надпись взывает к нему. Да, она словно зовет его! А говорят, люди днем не боятся. Кому есть чего бояться, тем страшно и при свете дня„.
— В ту пору, водичка, тебя еще не забетонировали, — сказал он. — В ту пору другие заботы были у жителей Коштиц. Помню, тогда только отмолотили, осень пришла, да не совсем еще пришла, а только так, заглянула. Тогда я в такое же воскресенье отправился пасти коров. Коров тогда у меня было побольше, целых три штуки. Теперь уж только за одной хожу, за Лысухой. Отдал я своих коров сыну, а тот — в кооператив, в кооперативе их теперь уже с лихвой. В ту пору в такое же воскресное утро стоял я здесь, в вербняке, и прислушивался, а где-то вот здесь, — и он ткнул толстой палкой впереди себя, — где-то здесь поднялась стрельба и грохот. Ей-ей, право слово! Ага, думаю я себе, ведь наши парни в деревне говорили: мол, что-то происходит, мол, это партизаны… Но, думаю я дальше, об этом твердят уже недели две. Здесь партизаны, там немцы и еще какой-то пришлый народ… Да тут вскоре грохот стал сильнее, и по шоссе мимо нашей воды проезжает восемь новехоньких машин. Да, восемь их было, я тогда их хорошо сосчитал. Это наши были, знал я. Откуда и куда они ехали, о том, конечно, я не ведал. За машинами — три пушки небольшие, кухня, а в машинах полно солдат. Что такое творится? Я вышел на шоссе, смотрел вслед им, а когда они уже уехали, вернулся в свои вербы с тяжелой головой. Да, что-то делается, что-то происходит, думаю я, и вправду что-то происходит. А мой парень, Ондра, тоже ведь в солдатах. Смотрю я на коров. Значит, парни вчера не зря говорили. Люди-то сразу все узнают!.. Что-то происходит, и совсем рядом — кто-то с кем-то бьется. А кто с кем? Здесь солдаты, там солдаты, фронт не поймешь где — в такой войне никто порой не знает, с кем надо быть заодно. Ну, с немцами, конечно, нет. Те пусть отправляются восвояси, чего им здесь надобно? И зачем они еще сопротивляются? Долго им не выдержать. И так больше четырнадцати дней — то одни здесь, то другие! Где фронт, не поймешь, думаю я себе. Вот когда мы были на русском фронте, там никакого движения, фронт держался крепко! Строгая была линия! А теперь? Сплошной непорядок… А потом прошло так с полчаса… И что там? Кто в этом разберется? Ведь война теперь идет не по правилам. Проехали, значит, тогда эти солдаты на машинах, и грохот тоже утих, да все бы и кончилось, не будь здесь этой водички!
Солнце медленно поднималось над горизонтом, желтело среди редких туч, желтели от него ольха, вербы, белая кора берез, трава, желтела и бетонная кладка, откуда по железной трубе вытекала вода.
В вербняке, за спиной Байковского, блеснул в траве черный уж, повернулся назад, отполз и скрылся в ручейке.
Тишина, казалось, вбирала в себя и птичий гомон, и шум воды; все замерло, ни ветерка, только в вышине над ручьем пролетели две ласточки, распоров воздух крыльями.
Банковский смотрел на все это и вспоминал то осеннее воскресенье, которое мучило его уже почти двенадцать лет. Машины с солдатами тогда проехали по шоссе и скрылись. А утро было такое тихое, как всегда, когда он выгонял коров. Он стоял задумавшись в вербняке, опираясь на толстую палку, в старой залатанной куртке, наброшенной на плечи, покуривая свою короткую трубочку, и вдруг вздрогнул от неожиданности. Ничего подобного он еще у ручья не видел. От шоссе, идущего поверху, спускался высокий человек с непокрытой лохматой головой. Худой, кожа да кости, он еле тащился, опираясь на сук — видно, поднял по дороге эту кривую корягу. На нем были рваные коричневые штаны и старая тонкая рубаха. Большие черные глаза блестели за очками. Байковский не знал его и никогда не видел прежде. Неизвестный (это был типограф из Вены Роберт Фрейштатт) спустился с шоссе. Увидев коров, он замер в испуге, потом огляделся по сторонам, и взгляд его остановился на куче песка, привезенного для бетонирования источника. Он подошел к воде, опустился на песок, снова огляделся, а потом умылся и стал пить долго и жадно. Байковский смотрел на него из вербняка. «Определенно, это чужой, — подумал он про себя, — не здешний человек. Видно, оттуда… из тех лагерей выпустили или сбежал. Там, говорят, все такие. Боже милостивый, ну и худой, бедняга, едва живой! И что же это такое люди делают с людьми? В лагерях этих, говорят, людей просто голодом морят». Байковский смотрел на человека и вдруг почувствовал к нему острую жалость, увидев, что тот не может встать. Фрейштатт с трудом привстал на колени, потом соскользнул по куче песка и так остался лежать на земле. Старый Байковский вышел из вербняка и кинулся к нему: «Что с вами, приятель?» Фрейштатт сполз еще ниже и с испуганным видом уставился на стоящего над ним человека. Байковский с палкой и трубкой в руке вдруг ощутил страх. «Что с вами случилось? Вы чуть богу душу не отдали! Откуда вы?» Фрейштатт немного повернулся и широко открыл большие черные глаза. «Deutsch? — спросил он. — Sagen Sie mir, bitte…» — «Что, что такое вы говорите?» — «Sprechen Sie deutsch? Wo sind die Partisanen?» [34] «Что с вами? Вам плохо? Замерзли или от голода? Вам что-нибудь нужно? Ночью было холодно, осенью так уже бывает. Партизаны? Они вам сделали плохо? Гонятся за вами? Но зачем партизанам за вами гнаться? Вижу, вы говорите по-немецки, но что говорите, не пойму. Я и сам бывал в Австрии да не очень-то выучился», — сказал Байковский. Фрейштатт минуту смотрел на него, потом перевернулся на спину, на бок и уперся локтем в песок. Медленно привстав, он снова рухнул на землю. «Вам, видно, плохо от нашей водички, — сказал ему Банковский. — Наша вода не годится, когда человек голодный. Она голод делает сильнее. Сильная водичка, не всюду такую встретишь… Ну раз так…» Байковский сунул трубку в карман, положил свою палку на кучу старых, забрызганных известью досок, взял Фрейштатта под мышки, поднял и посадил, прислонив спиной к куче песка. Потом вытащил из кармана кусок хлеба, подал Фрейштатту. До сих пор он еще никогда не видел, что можно так есть хлеб. Фрейштатт вначале отломил два кусочка, положил в рот, пожевал, а потом обеими руками запихал кусок целиком в рот. Байковский смотрел на него, присев на кучу старых досок и набивая трубку. «Рус, мадьяр?..» Фрейштатт ел, словно не слышал. «Немец, француз?.. И кто вы такой, приятель? Голодный, верно? И холодно вам? Замерзли совсем? Откуда вы? За вами что, гонятся?» Фрейштатт перестал есть, обеими руками оторвал ото рта корку и взглянул на Байковского, улыбающегося и все еще удивленного. Большие глаза его тоже улыбались и влажно блестели. «Danke Ihnen sehr schцn» [35], — сказал Фрейштатт тихим, слабым голосом, смотря на Байковского. «Вы удивляетесь, — подумал он, — не знаете, кто я такой. Я благодарен вам за этот кусок хлеба, он помог мне, но… Я из Вены, типограф, я жил у брата в Трнаве, потом мы скрывались в Грушове, кажется, так называется та деревня, а иду я к партизанам. Болен я, желудок болит, не знаю, дойду ли. Ослаб очень, даже говорить не могу…» «Ловят вас? А кто? Немцы? Партизаны?» — спросил Байковский. Фрейштатт слегка пожал плечами. Старый Байковский помог Фрейштатту встать на ноги и завел его в вербняк, а потом начал показывать на себя, на него, на Коштице и на трех коров, которых он пас. «Знаете что? Вы тут попасите моих коров, а я схожу домой и что-нибудь принесу вам на дорогу! Что вам кусок сухого хлеба? Как псу муха! Ведь вы тощий, как палка. — Байковский сбросил с плеч залатанную куртку и подал ее Фрейштатту, сидящему на траве в вербняке. — Я скоро приду, а за коров не бойтесь. Они голодные и отсюда не уйдут. Коровы эти такие, что под ними хоть костер раскладывай». И Байковский ушел.