Варвара Петровна стала относиться к Кате гораздо лучше, очевидно, оценив ее хозяйственные способности. Катя была рада, что Петя по крайне мере сыт и живет в тепле. Однако она чувствовала себя все время словно на вокзале: вот-вот раздастся звонок и нужно будет снова куда-то ехать. Ведь не навсегда же она поселилась здесь с Петей, ведь должна же как-нибудь измениться ее жизнь. В особенности за последнее время Катю стало томить какое-то беспокойство. Есть ей совсем не хотелось, иногда вдруг начинало знобить, хотя печка топилась во-всю. Вдобавок явился Рвач, опять пошептался с Варварой Петровной, а когда он ушел, та объявила, что завтра снова придется ехать в Каширу. Перед сном Варвара Петровна велела Кате снять ладонку.
— Я тебе новую ленточку пришью, боюсь, как бы эта не оборвалась.
Катя в эту ночь видела какие-то странные, тяжелые сны. Она часто просыпалась, и ей было душно и трудно дышать.
Утром тетка вернула ей ладонку и опять повторила, какое она имеет чудесное свойство и как опасно ее потерять.
У Кати болели руки и ноги, и вся она была словно в каком-то оцепенении. Она равнодушно простилась с Петей и, зевая, пошла за Варварой Петровной.
Была оттепель.
Прохожие скользили и ругались.
Около какого-то дома жильцы, исполняя трудовую повинность, с ленивою яростью чистили тротуар.
Вдруг Варвара Петровна поскользнулась и упала.
Какой-то парень, проходивший мимо, громко захохотал.
— Еще девять раз осталося.
Варвара Петровна с помощью Кати с трудом поднялась, но когда попыталась шагнуть, вскрикнула и побледнела.
— Ой, не могу, — сказала она, — ногу, должно быть, вывихнула.
Опираясь на Катю, она еще попыталась сделать шаг и опять застонала.
— Вот горе-то, — пробормотала она, — неужто домой возвращаться. Нельзя. Надо ехать.
Но как ни кусала она себе губы, чтоб не кричать, сделав несколько шагов, замахала руками.
— Ой… ой… не могу… Как огнем жжет…
Варвара Петровна чуть не плакала.
— Как же быть-то теперь. Как же быть-то…
Целый час они возвращались домой.
Придя, Варвара Петровна тотчас сняла валенок и увидала, что нога ее в щиколотке раздулась. Дотронуться было очень больно. Наступить она уже совершенно не могла.
Но не столько боль в ноге мучила ее, сколько сознание упущенного «дела». Рвач, уходя накануне, сказал очень строго:
— Смотрите, мамаша, чтоб завтра обязательно свезти. Если послезавтра денег не будет, я своего клиента потеряю, а тогда крышка всем таким делам.
Варвара Петровна, вспоминая теперь эти слова, только вздыхала. Рвача она очень боялась.
Но вдруг ее словно осенила какая-то мысль.
— Катя, — сказала она с легким оттенком сомнения в голосе, — ты одна могла бы в Каширу съездить к Огурцову? Нашла бы дорогу?
— Думаю, что нашла бы.
— Не побоишься одна поехать? Милая, поезжай.
У тетушки все лицо жалобно сморщилось.
— Я могу поехать…
Сказав так, Катя зевнула.
Она отвечала почти машинально. Что-то странное делалось с ней. Она не то спала, не то бодрствовала. Ей было решительно все равно ехать или не ехать, в Каширу или еще куда-нибудь. Варвара Петровна стала поспешно объяснять ей, где надо брать билет, как садиться в поезд, как итти от Каширы до огородника.
Катя на все молча кивала головою. Ей уже казалось, что она едет в поезде, в ушах вдруг зашумело, но она встряхнула головой, и это ощущение кончилось.
Она оделась, равнодушно поцеловала Петю и опять вышла на улицу. Дорога до вокзала была очень дальняя, и Варвара Петровна велела Кате спрашивать у прохожих и милиционеров, как итти.
Улицы и тротуары занесло снегом, но Катя шла опять-таки как-то машинально, дорогу она запомнила, и ей даже не пришлось спрашивать. Когда идешь пешком из Дорогомилова на Щепок, поневоле запомнишь дорогу. На вокзале у Кати захватило дух от вони, а от сутолоки закружилась голова. Она едва не упала на грязный пол. Какой-то мужик поддержал ее.
— Что ты, девочка?
— Так… поскользнулась!
— А ты ходи тверже!
У кассы была длинная очередь. Какая-то старушка ходила и продавала свое место за двадцать тысяч.
Над нею смеялись, но кто-то все-таки купил у нее место, и старушка снова встала позади всех.
В поезде было так же, как и в прошлый раз, тесно и душно. Катя втиснулась в угол и тотчас закрыла глаза. Теперь уж нельзя было понять, поезд ли это шумит, кровь ли бьется в висках. На плечи надавила какая-то тяжесть. Катя сползла со скамейки.
— Девочка, а, девочка? Что ты?
Но у Кати не было никакой охоты отвечать. Хотелось лежать вот так и все глубже и глубже проваливаться в темную яму, наполненную чем-то мягким и сыпучим. Она не открыла на оклик глаз и ничего не ответила.
— Померла, что ли? — раздался над нею голос.
«А как же Петя»? — подумала она вдруг, хотела что-то сказать, но голова страшно закружилась, и она вдруг полетела на самое дно ямы.
Часть третья
В НЕСКОЛЬКИХ верстах от железной дороги среди соснового леса высились кирпичные корпуса одинаковые на вид, ярко красневшие на фоне белого снега. Деревянные настилки вели от одного корпуса к другому, а все владение было обведено колючею проволочной изгородью. В одном месте проволочная изгородь уступала место красивым воротам с надписью: «Больница имени Пирогова».
Когда представители Мосздрава неделю тому назад (это было, стало быть, 14 января 1920 года) посетили больницу, они единогласно постановили: выразить заведующему врачу, товарищу Гансену, благодарность за безукоризненное ведение дела. И один из них, пожав доктору Гансену руку, сказал:
— У вас, товарищ, не ощущается разруха.
В самом деле, странный вид для двадцатого года имела больница. Чистые, крашеные полы, горшки с цветами на окнах в столовой, белые как деревенский снег простыни и наволочки. Теплые халаты из черного бобрика, пушистые зеленые одеяла. И к тому же книги. Большие шкафы с книгами, врезанные в стену, и тут же инструменты, нужные для переплетного мастерства.
Фельдшерицы и няни белые, как снегурочки, и бесшумные, словно призраки.
Один больной, попав сюда, выразился так:
— Ну, тут и помереть будет не обидно.
На это няня, мывшая его в ванне, сурово возразила:
— В больницу не затем ложатся, чтоб помирать, а чтоб поправляться.
Врач Карл Федорович Гансен был высокий, белокурый человек норвежского происхождения, обликом своим напоминавший какого-нибудь славного путешественника по полярным странам. Он говорил тихо и мало, но все знали, что зря ничего он не скажет, и все, что он приказывал, немедленно выполнялось без противоречий.
Сейчас в больнице, как и везде, самою модною болезнью был сыпняк, сыпной тиф, расползшийся по всей советской республике вместе со вшами. Других больных почти не было, да и «неловко» как-то было хворать другой болезнью. Тиф, вот это болезнь, а остальное все пустяки, можно и отложить. Так по крайней мере рассуждали те, в мохнатых шапках, крестьяне, которые проезжали на розвальнях мимо больницы, едучи в лес за дровами, и думали: а неужто и я сюда попаду.
В ясное зимнее утро Карл Федорович Гансен сидел в своем кабинете и просматривал «кривые» обозначавшие изменения в температуре больных. Фельдшерица Татьяна Петровна подавала ему листки, сопровождая каждый листок краткими замечаниями.
— Бред почти прекратился.
Или:
— Вчера интересовался газетами. Расспрашивал, что на фронте делается.
Карл Федорович задумывался над каждым листком, а затем очень коротко отдавал распоряжение:
— Полный покой.
Или:
— Может сидеть.
Взяв один листочек, он спросил:
— Что ж, эта девочка что-нибудь говорит?
— Только в бреду. Зовет Петю. Это ее брат, должно быть. А потом еще про монаха какого-то говорит, про собак каких-то. Будто за ней какие-то собаки гонятся. Ничего не поймешь.
— Я думаю, что она выживет. Сердце у нее очень хорошее. Конечно, могут быть осложнения. Тот же уход.
Татьяна Петровна собрала в пачку все свои бумаги и пошла в палаты, а Карл Федорович, подойдя к окну, оглядел двор больницы. Все было в порядке, на своем месте. Хозяйственный глаз мог порадоваться.
В палатах было светло.
На белых стенах желтели яркие солнечные блики.
Сначала Татьяна Петровна зашла в мужскую палату, где лежали четверо.
Двое лежали совсем неподвижно, с желтыми худыми обросшими лицами. Другие двое сидели на койках и, блаженно улыбаясь, играли в шашки. Татьяна Петровна кивнула им радостно. Она сама в прошлом году переболела тифом и знала, какое это счастье — поправиться. Словно выбраться на свет из темной страшной ямы.
— Как себя чувствуете? — спросила она тихо, чтоб не потревожить тех двух, лежавших неподвижно.
— Хорошо, ух как хорошо, и аппетит, сестрица, большой аппетит.
— И прекрасно. Только очень долго не сидите.
— Мы не долго. Мы только вот третью доиграем.
В женской палате стояли также четыре койки, но занята была сейчас только одна, ибо три других женщины настолько уже поправились, что им было разрешено сидеть на террасе в больших тулупах, закутав ноги в одеяла.
Девочка, лежавшая на койке, была так худа и бледна, что казалось, стоит тронуть ей голову, и голова отломится, как цветочек на иссохшем стебельке. Шейка у девочки была в самом деле похожа на длинный тонкий стебель, неестественно тонкий по сравнению с головой и плечами. Девочка тяжело дышала и от времени до времени шевелила бескровными губами, словно звала кого-то.
Возле койки сидела старая нянька в очках и читала книжку.
— Ну, как? — вполголоса спросила фельдшерица.
— Ничего, — так же тихо отвечала старушка — стала куда тише.
Фельдшерица взяла тоненькую ручку девочки и пощупала пульс.
— Пульс хороший.
— Выправится.
— А вчера ей было все-таки очень плохо. Я, признаться, стала бояться.
В это время девочка открыла глаза, удивленно посмотрела на стену, озаренную солнцем, и на Татьяну Петровну.