Катя с любопытством смотрела, как нянька снимает и надевает очки…
Она вдруг улыбнулась.
За эти три недели Катя в первый раз ощутила кругом себя настоящий прочный мир, тот мир, в котором она прожила всю жизнь, в котором все совершалось по строгим законам, не допускающим никаких произвольных отклонений. Стул не может ни с того ни с сего подняться на воздух, стена не станет гримасничать и кривляться, солнце не будет мгновенно восходить и заходить. Приятно было вернуться в этот мир из того царства призраков и кошмаров, в котором она жила целых три недели, который давил и распирал ей мозг до того, что иногда начинало казаться, будто мозг давно уже разорвал тесные стенки черепа и теперь разливается повсюду, растаскивая за собою противный бред. А все тело горело словно его жгли огнем. Какое счастье смотреть на гладкую белую стену и не видеть, не слышать всех этих призраков.
Катя старалась не закрывать глаза, боясь, что тогда страшный мир бреда снова захлестнет ее. Но ей было трудно держать веки поднятыми, да и больно было смотреть на свет.
Глаза слипались.
Она хотела пальцами поддержать веки, но руки не слушались. Она только шевелила ими, но поднять не могла.
Тогда она осторожно закрыла глаза и к своему удовольствию увидала мглу, черную мглу, ничем не заполненную, кроме разноцветных точек. Никаких призраков. Никаких голосов. И Катя в первый раз-за три недели по-настоящему заснула.
В этот же вечер Карл Федорович, осмотрев ее, спокойно сказал Татьяне Петровне.
— Поправится. Строгий режим.
Слышавшая это одна из выздоравливающих женщин радостно заметила:
— Ну, наша палата совсем счастливая.
Катя и в самом деле стала поправляться.
Тиф — болезнь очень изнуряющая, и тот, кто переболел тифом, первое время ни о чем не может думать, кроме как о своем выздоровлении, ничем не может интересоваться, кроме окружающего его мира, хотя бы это был тесный мир больничной палаты.
Катя с любопытством следила за движениями своих соседок, смотрела, как нянька снимает и надевает очки, улыбалась, глядя на веселое лицо Татьяны Петровны, ни о чем не думала и ничего не хотела. Она была совсем счастлива в эти первые дни своего выздоровления.
Но чем лучше ей становилось, чем больше она прислушивалась к разговорам, чем яснее воспринимала все, что совершалось вокруг нее, тем ощутительнее тоска и глухое беспокойство начинали овладевать ее сердцем. Первое время она как-то бессознательно отмахивалась от всяких таких мыслей, но однажды утром, когда она, проснувшись, почувствовала себя почти здоровой, ей стало нестерпимо грустно и она, зарыдав, начала кричать, как маленькая:
— Мамочка, папочка. Петя, Петя!
К ней подбежала нянька, другие женщины тоже подошли и стали ее утешать.
— Не плачь, девочка, что ты! Разве можно так плакать.
Но Кате даже не было стыдно плакать. Она чувствовала себя совсем слабою, беспомощною девочкой, захваченной жестокою жизнью, не захотевшей ее пощадить. Она чувствовала глубокую жалость к себе и к Пете, ей хотелось все это высказать кому-нибудь, но у нее нехватало ни слов, ни сил.
С трудом удалось ее успокоить и она заснула.
Проснувшись на другое утро, она сказала няньке.
— Я хочу домой ехать.
— Ну, что ж, — отвечала та, усмехаясь, — вставай да поезжай.
Катя хотела быстро вскочить с постели, но вместо этого только подняла голову и опять уронила ее на подушку.
Плакать ей больше не хотелось. Напротив, она чувствовала в себе ту, уже знакомую ей, решимость, которая проявлялась в ней в роковые минуты ее жизни. Ей уже не было страшно, не было жалко себя. Она только сердилась и досадовала на себя, что не может встать и пойти. Противная слабость.
— Где я? — спросила она у няньки.
— В Пироговской больнице.
— А чем я больна?
— Сыпняком! Теперь поправляешься!
— А скоро я поправлюсь?
— Если будешь слушаться, так скоро.
— Кого слушаться?
— Доктора, Татьяну Петровну.
В это время Карл Федорович вошел в палату.
Он делал обход больных в сопровождении Татьяны Петровны.
— Ну как? — спросил он Катю.
— Я хочу… — начала было Катя.
Она хотела сказать «домой», но, вспомнив про свою слабость, сказала:
— Я хочу поправиться.
— Если будешь все делать, что я тебе скажу, поправишься очень скоро.
— Я буду!
— Ну, молодчина!
Хворать очень скучно, но обычно больные не понимают, как сами они вредят себе, не исполняя предписаний врачей, не учитывая своих сил. Болезнь, которая при правильном лечении могла бы пройти в две недели, иногда по вине самого больного затягивается на целые месяцы.
Катя вдруг поняла, что главное для нее сейчас, это стать здоровой. Она поэтому решила во что бы то ни стало побороть свою болезнь и исполнять все, что ей приказывали. Нельзя волноваться. И Катя отгоняла от себя всякие грустные мысли, старалась отвлекаться разговорами, часами смотрела в окно на качающиеся вершины елей.
С каждым днем все бодрее и бодрее она становилась и все больше чувствовала себя взрослой. Ей было даже странно подумать, что еще несколько дней тому назад она плакала, как маленькая?
— Скажите, — спросила она однажды Татьяну Петровну, — я теперь скоро поправлюсь.
— Да, теперь скоро. Ты молодец, хорошо себя ведешь. Потому и поправляешься.
И, видя, что Катя уже совсем крепка и бодра, Татьяна Петровна спросила ее:
— Ну а кто ты такая? Ведь тебя к нам прямо с железной дороги привезли. Нашли тебя в пустом вагоне в Кашире.
— Как в пустом вагоне?
— Должно быть, ты в дороге потеряла сознание, пассажиры все вылезли, а ты осталась… Поезд ведь дальше не шел… Ну, тебя и нашли уборщики. Ты сама-то московская?
— Да, у меня в Москве тетя, брат.
Про родителей Катя не упоминала. Ей не хотелось в сотый раз рассказывать свою историю, а главное она чувствовала, что этот рассказ снова выбьет ее из колеи. Она, пожалуй, еще, чего доброго, опять расплачется.
Но Татьяна Петровна спросила.
— А отец с матерью у тебя живы?
Катя вздрогнула, но тут же овладела собой.
— Не знаю, где они, они остались на юге…
— Надо бы твоей тете написать. Как ее адрес?
Опять адрес!
Катя могла бы найти свой дом, попади она в Москву опять с этого вокзала; кроме того, она помнила: Дорогомилово. Но улицы, номера дома не знала.
— Помню, что в Дорогомилове. Варвара Петровна Глухова.
— Да ведь так письмо не может дойти.
— А скоро мне можно будет домой ехать?
— Да недели через две.
— Ну что ж, подожду две недели…
Татьяна Петровна погладила ее по голове.
— Умница ты.
Но когда ушла Татьяна Петровна, Кате пришлось выдержать тяжелое испытание.
Все три соседки с жадным любопытством стали расспрашивать ее про отца с матерью. Где они, да как случилось, что ее оставили, да когда, да какие были.
Катя почувствовала, что отвечать на эти вопросы она не может. Комок слез подкатили к горлу, а этого нельзя было допускать.
И она со злостью почти крикнула:
— Не ваше дело. Не приставайте.
И легла, уткнувшись в подушки.
Женщины обиделись.
— Ишь ты какая барыня. «Не ваше дело!»
— Уж и спросить нельзя!
— Подумаешь! Орет, словно генеральша какая.
— Таких и жалеть нечего.
С этих пор население палаты стало относиться к Кате явно неприязненно.
В особенности не взлюбила Катю так называемая Дарья Храпунья. Ее прозвали так за то, что по ночам она неистово храпела. Это была рябая женщина с неприятными бесцветными глазами. Ее любимым занятием было причитать, сидя на койке и подперев рукой щеку.
— О, господи, — говорила она, — времячко-то какое подошло! Хлебушка тебе золотник за рубль, да и того нетути… К пшену и не подступись… Чай пью без сахару… А уж сладенького до чего хочется… Ох, ох, ох… А тут еще, горюшко, в больницу угодила… И нет у меня на свете никого, и сиротка я полнейшая.
Теперь у нее было развлечение изводить Катю.
— Ишь какая… Лежит, нос задрала… Я, мол, не то что вы… Я, мол, барыня, а вы, мол, холопки… Я, мол, с вами и разговаривать не желаю… Где уж нам уж…
Кате было очень трудно себя сдерживать, но она чувствовала, что всякое волнение в самом деле могло причинить ей вред, да и не стоило связываться с глупой бабой. Однако иной раз чувство берет верх над рассудком. Сердце у Кати начинало усиленно биться, а язык так и чесался…
А Дарья Храпунья не унималась.
— Ишь глаза-то злющие выкатила… Боюсь я тебя, как же… Сволочь!
Катя посмотрела на злую глупую рожу Храпуньи, хотела резко оборвать ее, но вдруг неожиданна сама для себя захохотала.
— Чего ты ржешь? — взбеленилась Храпунья.
И Катя ответила немножко из озорства.
— Очень у вас это смешно выходит. Сидите и злитесь, а на что — неизвестно.
Храпунья смутилась и не нашлась сразу, что ответить.
— Ай да девчонка, — сказала другая соседка, которой стала уже надоедать болтовня Храпуньи, — правильно возразила.
Храпунья огляделась и, не найдя особого сочувствия в лицах окружающих, неожиданно печально вздохнула.
— Жизнь такая, — пробормотала она, — жизнь тяжелая, вот и злюсь.
Наступило молчание.
Катю поразила перемена, происшедшая у Храпуньи в лице. Из ворчуньи, злой бабы, она сразу превратилась в жалкую страдающую женщину. Какая-то житейская мудрость проснулась в Кате, и она в этот миг смутно поняла, как нужно обращаться с людьми. И поэтому она сказала просто и спокойно.
— Вот мы тут сами себе жизнь портим. Сердимся друг на друга, кричим… А зачем, сами не знаем.
— Это ты верно, девочка, — заговорила четвертая больная, — мы тогда на тебя зря напустились.
— Конечно, зря. Мне ведь неприятно про свои несчастья рассказывать, я забыть все это хочу, а вы меня спрашиваете, «что» да «как», ну я и рассердилась. Грубо вам очень ответила, ну за это простите.
— Чего прощать! Ты нас прости!..
Храпунья сконфуженно поглядела на Катю.