не предпочтем безвкусному в своей монотонности тоталитаризму, несущему нам такую красивую, такую безупречную гибель. 2002 год Опыт о поэтическом фестивале Есть такая закономерность: когда чего-нибудь нет, тут же становится очень много фестивалей, посвященных этому исчезнувшему явлению. Девяностые запомнились всем как время кинофестивалей, которых в 1997 году стало вдвое больше, чем картин.
Кинематографическая тусовка отличается от литературной (исключая фантастов - они чувствуют себя маргиналами и потому очень дружны) главным образом сплоченностью: тут есть и склоки, и зависть, и борьба кланов, но поскольку кино остается делом коллективным, то кинематографисты уживаться еще способны. Поэтому их тусовки бывали довольно забавны, если там не слишком много пили. Однако к кинематографу все это не имело никакого отношения: все прекрасно знают, что, например, Виктор Мережко или Борис Хмельницкий - классические персонажи тусовки, и это никак не повышало (и не снижало) их собственно профессионального рейтинга. В литературе все происходит несколько иначе - тут между понятиями «литературный деятель» и «писатель» очень часто не бывает разницы, по крайней мере статусной; вот почему фестиваль поэтов - по определению не слишком полезное дело. Вряд ли мы с выдающимся (без всякой иронии) литературным деятелем Алексеем Алехиным найдем по этому поводу общий язык.
Вообще, если фестиваль действительно призван констатировать и даже конституировать тот факт, что поэзии у нас нет,- ничего дурного в признании этого факта я не вижу. Честно сказать, не помню, когда мне в последний раз нравились чьи-то стихи. Вспоминаю, как Александр Кушнер в восемьдесят, что ли, восьмом году сказал: «В последнее время мне ничего не нравится»,- и почти с ужасом думаю: как мы все-таки были тогда богаты! Дело ведь не в возрасте: вкус умирает последним, вкус к жизни и к поэзии - вещи неразрывные. Пока хочется жить - хочется читать хорошие стихи. Сознаемся честно: ничто не сравнится с ними по силе воздействия. Никакое кино, никакой рок и даже никакая выпивка, поскольку, как справедливо заметил Искандер, стихи не вызывают похмелья; уточню, что речь идет о хороших. Сейчас в России есть хорошая проза - кто бы спорил, и если, допустим, «Кысь» Татьяны Толстой не выдерживает сравнения с ее эссеистикой, то, не будь эссеистики, роман все равно казался бы приличным. Восторгов не разделяю, но и уничижительных оценок понять не могу: не Уиндем, но добротно. И «Казус Кукоцкого», роман Улицкой, хорош, цепляет местами. И Михаил Успенский успешно себе работает. Петрушевская, даже и в сотый раз ходя по тому же кругу, ходит по нему очень уверенно и не без грации. Пелевин остается Пелевиным. Есть, есть на что посмотреть без стыда и горечи. Но с поэзией наблюдается какой-то полный, тотальный зарез - и наблюдается довольно давно.
Трудно объяснить, почему бы это вдруг так оказалось. Может быть, иссякло (потому что достигло критического тридцатилетнего с чем-то возраста) последнее советское поколение - поколение людей, для которых еще существовали прекрасные и необязательные занятия. Когда из жизни исчезает необязательное, тотчас необязательной становится сама жизнь. Самая невостребованность поэзии как-то способствует выработке довольно плодотворной литературной позиции - этакой романтической противопоставленности миру скучных и сытых; долгое время на этом драйве держался весь отечественный рок. Своего Маяковского, конечно, новый русский капитализм не дождался, но Кормильцев - поэт, безусловно, сильный, и у БГ есть хорошие стихи, и даже у Дягилевой пара строк наберется (никогда я не мог понять только чудовищного преувеличения фигуры Башлачева: его псевдорусские опусы, исполняемые с псевдоесенинским надрывом, не только сегодня выглядят ужасно многословной пошлостью, но и при жизни автора производили впечатление какого-то монотонного и не очень честного самоподзавода). Но вот ведь беда - невостребованность, которая могла бы сформировать поколение доблестных маргиналов, бросающих вызов благопристойным клеркам, эта самая невостребованность оказалась недостаточно мощным стимулом. Все подозрительно быстро обуржуазились. И поэзия стала поистине необязательной - такой, что ее свободно может и не быть. Похоже, без социальности лирика действительно не существует - иное дело, что социальность эта должна находиться в подтексте, в воздухе, в интонации, в чем хотите. Буржуа лирики не пишут, и Блок не был бы Блоком без чуткости к тому, что порождало и революцию, и его лирику,- к тайным воздушным течениям, к воздуху времени. Но противопоставить себя времени или, напротив, всецело отдаться его стихии ни у кого не хватает пороху - а быть «немножко беременным», то есть немножко поэтом, нельзя.
Возьмем Тимура Кибирова - очень, конечно, одаренного человека, написавшего несколько прямо-таки замечательных стихотворений, «Парафразис» в первую очередь.
Но Кибиров может смотреться суперзвездой только на фоне тотального упадка отечественной литературы - неточная рифма еще полбеды, главной бедой его лирики стало чудовищное, поистине хмельное многословие. За ним отчетливо просматривается попытка нагрузить текст если не новыми смыслами (которых просто нет за душой), то хотя бы чисто словесной массой. Массой Кибиров и брал довольно долго. Когда в последних его книгах стали преобладать короткие тексты, из них исчезло главное, что могло привлечь к нему сердца прежде,- обаяние трогательной, разнеженной, «влажной» интонации; если прежний Кибиров был «мокр», то «сухой»
Кибиров оказался пуст. Он, безусловно, очень трогательный лирик, но подозреваю, что для лирики недостаточно умиленно-благословляющей интонации, как недостаточно и интонации брюзгливой; «о, если бы ты был холоден или горяч!». Поэт, признавшийся: «я лиру посвятил сюсюканью», по крайней мере честно понимает особенности своего, извините, дискурса - но не может не сознавать, что этого мало. К чести Кибирова добавлю, что он никогда и не назначал себя первым русским поэтом, всегда снижал собственный образ иронией и автопародией, так что «первым» он оказался в силу обстоятельств, а именно - безрыбья.
О Вере Павловой весьма трудно говорить в этом контексте, поскольку они с Кибировым очень разные - просто так оказалось, что он первый в мужском полку, а Павлова стала первой в женском ударном батальоне. У нее есть очень хорошие стихи и даже циклы стихов, там случаются прелестные каламбуры и удачные остроты, но, во-первых, Павлова очень часто прибегает к запрещенным приемам, которые от частого употребления не становятся разрешеннее (ниже пояса очень много интересного, но лирика должна апеллировать к иным органам, думается мне),- а во-вторых, остроумные строки есть и у Владимира Вишневского, которого лично я терпеть не могу, но таланта его отрицать не стану. Просто это специальный такой талант, вот и у Веры Павловой он такой специальный. Естественно, как поэт она выше Вишневского на десять голов, не будем и унижать ее таким сравнением,- но назвать ее стихи полновесной лирикой как-то, при всей симпатии, не поворачивается язык.
Рядом с невероятными, пронзительными озарениями, рядом с безупречными строчками тут зияют то вкусовые, то этические провалы, и зияют так вызывающе, с таким сознанием своей здесь уместности, что поневоле думаешь: может, это так и надо?
Типа как в жизни - высокое с низким? Но поэзия должна быть лучше жизни, иначе зачем она, собственно, нужна? Я от души радовался, когда Павлова получила премию Аполлона Григорьева, я вообще ей горячо симпатизирую - и Вере, и премии; но то, что Павлова размывает границы поэзии и делает это все упорнее, хорошо лишь до известного предела. Сегодня ты еще расширяешь арсенал средств и тематический диапазон, а завтра уже пишешь не-стихи; и пойди улови момент перехода.
Мне всегда нравились стихи Бориса Рыжего, но и в них нельзя было не заметить рисовки, эксплуатации одних и тех же тем,- естественно, в своей генерации он был лучшим, наиболее живым, наиболее начитанным, в конце концов, но кто, кроме него, был в этой генерации? Петербургских архивных юношей (существует еще архивная девушка Барскова) не стоит и упоминать, там под наслоениями Кузмина-Кушнера-Бродского-Мандельштама нет решительно ничего интересного, а иногда и вообще ничего. Бродский придавил собою русскую поэзию, как Винни-Пух - Пятачка: «Меня задавило!» - «Кем?» - «Тобою!»
Стихи Рыжего на этом фоне гляделись вызовом, и «бродскисты» его недолюбливали: правильно делали, ибо Рыжий был для них опасен. Его тексты по крайней мере запоминались - не последнее дело, тот же Бродский любил поговорить о мнемонической функции стиха. Рыжий принес с собой новый масштаб - на его фоне, например, практически перестал быть заметен Амелин, одно время обративший на себя внимание безупречностью стилизации и ненавязчивым остроумием. Страшно жаль, что Рыжий никогда уже не сделает главного метафизического рывка, потому что погиб - или погиб от того, что не чувствовал в себе сил для этого рывка? Об этом судить невозможно; думаю, что силы все-таки были и гибель его была в достаточной степени результатом болезни или случайных обстоятельств. Во всяком случае, сделав этот рывок, он тут же перестал бы быть героем тусовки, потому что тусовка не прощает таких вещей. Кибиров потому и может быть ее героем, что рывков в его поэтической работе нет и в качестве кумира он чрезвычайно удобен. Это не умаляет его достоинств.
Антиромантиком, в некотором смысле даже воинствующим (сколь бы мало это слово ни шло к его фигуре), у нас остается один Кушнер - но иногда его тексты столь дневниковы, столь комнатны по своей температуре, что убедительной антитезой романтизму не смотрятся. Среди них есть настоящие шедевры, но сама установка на апологию быта и будничности нередко снижает градус кушнеровской лирики. У Пастернака вроде бы та же установка, а вот поди ж ты. Честертон - яростный апологет порядка и уюта, но какой бурный, какой мятежный апологет! В русской поэзии сейчас нет ничего подобного - даже Кибиров, столь страстно отстаивающий радости любви, семьи и алкоголя, не поднимается до метафизических высот. Впрочем, это вообще беда современной русской поэзии - она совершенно неметафизична. Не срабатывает рычаг, переводящий тему из мелкой, дневниковой - в могучий религиозный или исторический контекст. А ведь этот-то рычаг и переводит поэта из жалкого изгоя, не умеющего толком прокормиться,- в гордые пророки, в отверженные, в разряд великих непрощенных… Возможно, сказывается нежелание расплачиваться судьбой за такое превращение. Но бе