Вначале будет тьма // Финал — страница 39 из 40

«Правду ли говорят про вас, будто из всех людей у вас самое нежное сердце в любви?» – «Да, поистине это правда, – ответил Аруа. – Я знал тридцать юношей моего племени, которых смерть похитила, и у них не было иного недуга, кроме любви».

Сережа клюнул носом страницу, открыл глаза и пугливо огляделся. Рядом никого не было. Он нахмурил брови, взял книжку и тихо, ступая на цыпочках, пошел в родительскую комнату. На кухне мама хмыкнула и тихо что-то зашептала. Наверное, сейчас она прислонилась к кухонному шкафу и взяла в руки бокал с чем-то очень красным, неприятным и совсем не вкусным. Или, может быть, даже закрыла глаза и долго-долго их не открывала. Мама всегда так делала, когда пугалась. Все думали, что злилась, а Сережа знал – пугалась.

Сережа сел на диван в родительской комнате, достал, не глядя, из-за подушки пульт. Прислушался и шмыгнул носом. Мама тоже шмыгала носом. Он положил книгу, подошел к двери, прикрыл ее, вернулся. Забрался с ногами на диван. Открыл Стендаля, положил на колени – как будто бы читает. Сережа включил телевизор и стал искать нужный канал. Он закусил губу и вгляделся в лица. С экрана кто-то быстро что-то тараторил, на экране все двигались, ревели. Вдруг все затихло. К мячу подошел человек. Он утер со лба пот, посмотрел сквозь камеру прямо на Сережу и подмигнул ему. Сережа перестал хмуриться. Он улыбнулся, обнял себя руками и моргнул.

Виктор Феев отошел от мяча. Подумал о Царе, славонцах; об игроках, трибунах и футболе. Феев вспомнил про развод, жену, про фотокамеры и фотообъективы. Виктор вспомнил про Сережу. Вокруг зеленело поле, а поверх боялись шелохнуться люди. Легкий свет прожекторов спускался с бетонных свай к бутсам футболистов через болельщиков, президентов, сквозь экраны телевизоров и радиоантенны. Все замерло на стадионе «Лужники». Виктор Феев нашел глазами камеру и еле заметно подмигнул. В его голове пронеслось слово «финал», но в ответ он только улыбнулся. Виктор Феев подпрыгнул на месте, разбежался и ударил по мячу.


1:2


А может я просто не умею любить? Что тогда сопли распустила? Да и что это такое – любить? Инстинктов мало, что ли? Как там у Фета, мама?

Выйдешь – поневоле!

Тяжело, хоть плачь!

Смотришь – через поле

Перекати-поле

Прыгает, как мяч…

А по мне, так вернее:

Прыгает, как мяч,

Перекати-поле.

То пускаясь вскачь,

То застыв без воли.

Ни тебе воды,

Ни навоза в грядку –

Лишь перекати

Поле без остатку…

1:3


Я тебя все равно найду! Ты мне в глаза скажешь, чего тебе не хватает!

Другие бабы как бабы – деньги есть и уже красавчик, а тебе полного совпадения подавай!

Ничего, потерпишь!

Ты мне еще пацана родишь! И дочку, на себя похожую.

Полюби меня черненьким, блин, а я тебя уже!


2:3


Хелена посмотрела на дедушку и испугалась, что его сейчас хватит удар. У него, видимо, возникли те же опасения, потому что по окончании дополнительного времени он выключил телевизор и предложил прогуляться. Такой поворот чрезвычайно ее обрадовал: скука длилась третий час. Перед началом матча Хелена поддалась влиянию момента, а потом не решилась уйти, видя, что дедушке важна ее компания. Она пробовала читать книжку, но осилить удавалось максимум три абзаца подряд. Пернилла зачем-то тоже подключилась к трансляции и толком не отвечала. Футбол вытеснил все. Оставалось терпеть.


Вечер был пронизан криками стрижей, носившихся над безлюдными дворами и улицами. Хелена запрокинула голову. Из открытых окон внезапно грянул раздраженный хор.

– Первый пенальти, – мрачно прокомментировал дедушка.

Они неспешно двинулись к парку. Прошла минута, и по району прокатился гул досады. Миновала другая, и послышался отчетливый всплеск тревоги. Дедушка печально вздохнул.

– Ну перестань! – не сдержалась Хелена. – Как будто от этого зависит судьба мира!

– Эх, Ленка, Ленка…

Три недели назад она принялась бы спорить, но теперь только пожала плечами. Заходящее солнце подсвечивало дома и уплотняло тени между ними, уже вычерчивая схему ночи. Ветер рассеянно ерошил листву.

– Что-то замолкли, – опомнившись от созерцания, сказала Хелена.

Раздался взрыв ликования. Дедушка повеселел, обнял внучку за плечи и спросил:

– Может, вернемся?

– Ты же не хотел досматривать.

– Да мало ли чего я не хотел, – он отмахнулся и быстро зашагал назад.

Она побрела дальше. Через минуту вся округа ахнула от ужаса. Спустя еще одну его сменил восторг. Это звучало так закономерно, что показалось Хелене незначительным.

Каникулы завершались, послезавтра предстоял полет в Копенгаген. Хелена старалась не думать о том, как заново встроиться в этот мир, где расширение границ нормы взаимно ожесточает разных ее представителей, а самая благородная борьба увязает в мелком паскудстве.

Она пересекла пустую дорогу и окунулась в душистую тишину парка, в лето, блаженно замершее на середине. Со стороны жилого массива донесся невнятный вопль. Хелена не оглянулась.

Кому нужен ломтик июльского неба?


2:4


Те, кто родился на Юзовке, – ребята особые. Совсем рядом, сразу за металлическим забором, находилась шахта 13-13 «бис», а когда с детства видишь простую шахтерскую жизнь со всеми ее проблемами и, не дай бог, решениями, принципы и понятия формируются быстро. Сами собой. Юзовские свято верили, что ничто другое – никогда в жизни – не назовут своей родиной. И что своих не бросают. Нормально.

Наливая молоко, мама всегда звала громко, на всю улицу: «Жееень-ка!» Вот это «-ка!» особенно бесило. У мамы получалось прокричать его так, что смысл был понятен. Сразу и всем. А смысл был такой: «Если ты сейчас же не придешь домой попить молока (моло-ка!), я-просто-даже-боюсь-себе-представить-что-тебя-ждет-пострел-ты-и-все-такое-прочее».

А друзьям только дай повод. Сразу прилепят дурацкое прозвище, которое несводящейся татуировкой останется с тобой навсегда. О смысловом наполнении таких названий можно глубоко не задумываться. Среди местных ребят снискал себе популярность умением в тринадцать лет выпить бутылку водки и без запинки прочитать наизусть все «Бородино» Серега Милый. Когда-то отец (отец!) назвал его так, посылая за сигаретами в табачный киоск на Куйбышева. И это вот «Милый» превратилось в самое ненавистное прозвище. Сказанное в лицо, оно означало неминуемую драку.

Жека, Джек, Юджин, Евген, Женёк и даже Женьшень. Ничего не прилипало к нему надолго. Но после маминого крика кто-то из девчонок позвал его: «Жмень-ка», и все – не оторвать. Он и ругался, и дрался, и пытался придумывать ответные обидные клички. Ничего не помогало. И со временем он просто устал отбиваться. Ну Жменька и Жменька. Не какой-нибудь Ося или Тапчик. Жамкаем семки из жменьки, из пригоршни, значит. Какой еще смысл? Нормально.


Когда Конопчич забил свой пенальти, славонцы бросились обниматься и праздновать. А стадион, наоборот, притих. Теперь должно было произойти что-то почти невероятное, чтобы Россия смогла победить. Даже для равного счета в серии – забить два и не пропустить.

Евгений Остапченко отделился от товарищей по команде и пошел на позицию. Странный шум, однако, заставил его остановиться. Обернувшись, он увидел бегущую к нему прямо по полю девушку в славонской форме. Худенькую, высокую, с короткой стрижкой. Она улыбалась и кричала какое-то одно слово. Не разобрать, но не длинное, в два слога. Перед тем как девушку в регбийном броске свалили на траву, Евгений наконец понял, что это было за слово.

Девушка извивалась в руках стюардов и брыкалась, пока ее волокли с поля, но он уже не смотрел в ее сторону. Посмеиваясь, встал на границе штрафной и посмотрел на вратаря. Тот поморщился, будто от яркого блеска.

«Все ты правильно сделал, Жменька. Нормально», – подумал Остапченко. Прозвучал свисток, и Евгений, хищно оскалившись, ринулся к мячу.


3:4


Давыдов медлит, поворачивает мяч, прилипший к ребристому узору на подошве перчатки, как к лапе хамелеона. Ему снова кажется, что внутри что-то есть – что-то совсем легкое, едва ощутимое. Он понимает, что не возьмет больше ни одного удара, неважно, вернется к нему его дар или нет. Что и этот, единственный мяч во всей серии пенальти, он взял в нарушение всех правил, каким-то совершенно нечестным способом.

Исполинский экран над затихшим стадионом вспыхивает золотом: оператор взял крупным планом сверкающую гибнущим солнцем раку на VIP-трибуне под президентским бронебойным кубом. Давыдов вспоминает утренний разговор в раздевалке, слова отца Игнатия о том, что в подлинных мощах каждого святого обязательно есть особая душевная косточка. Вспоминает издевательский вопрос Остапченко о том, как долго держится эффект мощей и не стоит ли дополнительно приложиться к ним в перерыве. Игнатий, по которому никогда не поймешь наверняка, говорит он серьезно или придуривается, смерил тогда форварда взглядом, хлопнул ладонями по высоко торчащим под рясой тощим коленям и сказал, поднимаясь со скамьи: «Об этом не думай, Евгеша. Сколько будет надо, столько и приложишься. Просто играй с Богом и ни о чем не тревожься».

Мир начинает вибрировать, и он с отстраненным удивлением понимает, что это его колотит крупная дрожь. Так реагирует тело, первым понявшее то, что никак не вместит в себя разум. Через мгновение понимание приходит, и мозг выражает его пятью словами.


«Как лягушка в футбольном мяче».


Три одновременных воспоминания о трех разговорах пробивают Давыдова навылет, как очередь из ракетницы, делят, собирают воедино и выбрасывают за пределы настоящего.

Он вспоминает – во всех безжалостно четких подробностях, до слова, до жеста, до россыпи крошек на больничном столе, – рассказ матери о том, как в 85-м году она на восьмом месяце поехала в Москву за продуктами и, пробираясь к выходу из магазина, неожиданно оказалась во встречном потоке, штурмовавшем винный отдел, где только что выкинули «Столичную». О том, как ее (его – их!), возможно, спас немолодой мужик с внешностью не то геолога, не то зэка, к которому ее притиснуло и который молча, сосредоточенно, раздавая экономные болезненные удары мешающим, протащил ее вместе с сумками к выходу, вынул, поставил на тротуар, бережно отряхнул, заглянул в лицо. Спросил: «Ты как, дочка? Доктор не нужен?» и, увидев, что цела, что не нужен, ввинтился обратно в серые помятые спины. Мать смеется, но в глазах ее мелькает белизна давнего ужаса, и Давыдову кажется, что он и сам помнит, как тошно его крутило и подбрасывало в сырой темноте под глухой матерный гул, пробивающийся сквозь удары материнского сердца.