Фотограф выходит первым — аппарат через плечо, ухмылка на губах. Он уносится, оседлав мотороллер с надписью «Пресса». Три минуты спустя она тоже покидает отель и направляется к метро, так же деловито, как пришла. Я машинально следую за ней, уже не пытаясь понять, откуда взялся этот мальчишка, почему их свидание было таким коротким и отчего она идет с таким равнодушным видом, озабоченная исключительно своим отражением в витринах.
Я ускоряю шаг, чтобы нагнать ее, — и одумываюсь. Не здесь. Не в положении соглядатая. Не с позиции силы.
На «Клемансо» я выскакиваю из вагона, как только открываются двери, бегу со всех ног к выходу и останавливаюсь в конце платформы, прислонившись к автомату с напитками. Ссутулив плечи, скрестив на груди руки, старательно принимаю обреченный вид — будто стою здесь уже не один час, жду сам не знаю чего, ни на что больше не надеясь. Высматриваю в толпе ее плащ. Поднимаю глаза и, когда она подходит, подаюсь ей навстречу.
— Лиз!
Она замирает. Даже не вздрогнула — или едва заметно. Пропустив группку людей, приближается ко мне. По ее глазам я вижу: сейчас она заговорит со мной на «вы», потребует оставить ее в покое, пригрозит позвать полицию.
— Я понял, Лиз. Я знаю, почему ты это делаешь.
Она светлеет лицом. Потом хмурит брови, удерживаясь от досадливого жеста, изображает непонимание. Четыре реакции, противоречащие одна другой. Она как будто предоставляет мне самому выбрать один из предлагаемых вариантов.
— Что я делаю?
Ни к чему не обязывающий вопрос, заданный нейтральным тоном, который может с равным успехом выражать как обиду, так и вызов. Я выпаливаю на одном дыхании:
— Ты не хочешь меня больше знать, ты нашла мне замену, ладно. Мы действительно стали чужими, держались только на воспоминаниях, ведь нас связывало что-то очень сильное вначале. Тебе представился случай одним махом разрубить этот узел, и ты это сделала: меня нет, ты поставила на мне крест, но зачем, Лиз? Зачем? Чтобы вернуть мне свободу или чтобы я понял, что теряю?
Никакой ответной искры в ее глазах, никакого отклика. Она слушает, фиксирует, ждет.
— Прости меня, Элизабет. Я изменюсь. Я докажу тебе, что могу быть другим. Дай мне шанс…
— Ты был в квартире?
Это все, что ее волнует. Вот теперь она по-настоящему смотрит на меня. Я качаю головой, говорю, что не посмел ломиться в собственную дверь еще раз, не хотел снова быть незваным гостем, жупелом, посмешищем. Засунув руки в карманы плаща, она пытливо вглядывается мне в глаза. Хочет удостовериться, что я не виделся с самозванцем. Что не следил за ней. Мой смиренный вид, покорность попрошайки, готового на все, лишь бы вымолить прощение, должны ее ободрять.
— Что ты несешь?
Она произнесла это вполголоса, чуть в сторону, словно обращаясь к кому-то другому во мне. И продолжает настойчивее:
— Что за игру ты затеял? Издеваешься? Мстишь?
Не повышая голоса, без агрессивности, без упрека, с недоумением, которое кажется мне искренним. Я снова теряю почву под ногами.
— Лиз… Я твой муж или нет?
Она не попятилась, не подалась мне навстречу, не среагировала так, как можно было бы ожидать, — нет. Смотрит на меня — серьезно, вопросительно. Как будто не может сразу ответить, должна подумать, выбрать линию поведения. Вдруг она берет меня за руку порывистым движением, возвращающим нас на годы назад.
— Я не могу, Мартин.
— Чего ты не можешь?
— У меня нет выбора.
— Он тебе угрожает, да?
Сжав губы, она кивает.
— Если ты не ломаешь комедию, он тебя чем-то держит? Шантажирует? Но чем?
— Я не могу тебе сказать.
— А кто он?
— Я ничего не могу тебе сказать, Мартин, это слишком серьезно… Я только хочу, чтобы мы выбрались живыми. Ясно?
Смесь мольбы и надежды в ее голосе трогает меня до глубины души. Она сочиняет на ходу, импровизирует, я вовсе не чувствую, что ей грозит опасность, — а вот за меня она явно тревожится по-настоящему и, кажется, действительно хочет меня от чего-то защитить.
— Что я должен делать, Лиз?
— Затаись до субботы, и все встанет на свои места.
— Почему до субботы?
— Я все объясню потом, только не высовывайся пока, ни с кем не говори, не пытайся доказать, кто ты… Обещаешь?
— Да в чем дело? Мне хотят помешать работать в НИАИ? Из-за трансгенных продуктов?
На этот раз она заметно вздрагивает, а в глазах опять вопрос. И будто недоверие. Я решаюсь:
— Но это же бред, в конце концов! Заставить меня замолчать можно было гораздо проще, разве нет? Или тут что-то другое. Если это не «Монсанто», то кто?
Она сжимает мои пальцы и бессильно роняет руки.
— Мы выберемся, Мартин, клянусь тебе. Только затаись. Я люблю тебя.
Она вполне убедительна. Глаза прищурены, губа закушена, подбородок дрожит. А только что целовалась с фотографом, позволяла ему себя лапать… Я согласно киваю.
— Тебе нужны деньги?
Ее сумочка уже открыта, она сует мне в карман свою кредитную карточку.
— Где ты ночевал?
Неопределенным жестом показываю на скамейки, где досматривают сны клошары. Она вздыхает, качая головой, словно меня же винит за положение, в котором я оказался по ее милости.
— Сними номер в «Террасе».
Последнее слово для нас не пустой звук: отель на углу над Монмартрским кладбищем, номер «люкс», где мы любили друг друга двадцать четыре часа кряду. Наша первая поездка в Париж. Первые каникулы вдвоем. Как она смотрела на меня вчера утром, стоя посреди прихожей в трусиках и рубашке, смотрела как на недоразумение; как тот, другой, в моей пижаме, требовал оставить ее в покое и выталкивал меня за дверь…
— Я хочу знать одну вещь, Лиз. Это из-за меня или из-за него?
— Из-за него?
— Этот человек, с которым ты встречалась, забрал над тобой власть шантажом? Ты слишком поздно поняла, что это псих, что он воображает себя мной и хочет устранить меня, чтобы жить моей жизнью?
Она отворачивается, кусая губы, смотрит на поезд, подъезжающий к платформе напротив. Я чувствую, что попал в точку, — или же она пытается меня в этом убедить, чтобы я забыл о «Монсанто». Она не ответила ни на один вопрос. И дала мне свою карточку «Виза», чтобы меня засекли, как только я ею воспользуюсь.
— Я все сделаю как надо, только не мешай мне. В субботу я приду к тебе в «Террасу». Положись на меня, Мартин.
Последний взгляд, в самую глубину моих глаз, словно взывающий ко всему, что нас когда-то связывало. Это мелькнувшее в ее глазах выражение… Ничего не понимаю. Это не любовь — дружба. Напоминание об одной упряжке, о взаимопонимании с полуслова, о братстве, закаленном в испытаниях. Полная противоположность нашей с ней истории. Нашей страсти, изжившей себя в разладе, разочаровании и притворстве.
Я рывком привлекаю ее к себе, впиваюсь губами в ее губы. Она отвечает на поцелуй, не чинясь, с готовностью, старательно… И ничего. Я ничего не узнаю, ни ее язык, ни прильнувшее ко мне тело, ни руки, сомкнутые у меня на затылке… Я обнимаю клон. Клон без эмоций, без желаний, без ориентиров. Робота, который целует меня, как целовал давешнего фотографа или незнакомца под табло… Во мне нарастает раздражение, хочется ударить ее, как в тот злосчастный понедельник в Гринвиче, когда я единственный раз в жизни поднял на нее руку.
— О чем ты сейчас думаешь?
Я говорю ей, о чем. Она поднимает брови. Я излагаю свою версию ссоры, не жалея для себя черной краски, надеясь приглушить вновь поднимающуюся на нее злобу. Она слушает, уставившись на меня и приоткрыв рот. С таким видом, будто не помнит этой сцены. Почти машинально я отодвигаю ее челку. Вот он шрам, на месте.
— Да приди же в себя, черт побери! — шипит она и встряхивает меня за плечи. — Нашел время!
— А этот шрам — откуда он?
Ее глаза сужаются в щелки.
— Осколок стекла на Манхэттене, 2 октября… Понял? Очки. Ну, вспомнил?
— Это торшер в гостиной, Лиз. Когда я тебя ударил и ты упала. Почему ты не?..
— Прекрати!
Люди на платформе посматривают на нас с любопытством, настороженно, устало.
— Езжай в «Террасу», Мартин, пожалуйста. И жди меня. Я люблю тебя.
Лет восемь она не говорила мне этого, а сейчас повторила дважды за пять минут. Я смотрю, как ее фигурка удаляется под сводом, ступает на лестницу, ведущую к выходу, возвращается в свою жизнь без меня. Я ожидал всего, только не такого поворота. Она прилюдно заявила, что я — не я, а на самом деле это она стала другой. Кроме внешности и духов, в ней нет ничего от женщины, с которой я прожил десять лет.
Я нашариваю в кармане монетку, бросаю ее в автомат, пью кока-колу, зажмурившись, маленькими глотками. Чего же она добивается? Хочет нейтрализовать меня, заморочить, разжалобить? Она так и оставила все недосказанным, не привела ни одного внятного довода, не дала мне в руки ни одной ниточки, ничем не подкрепила ни одного из своих утверждений; она ограничилась намеками, не дала себе труда убедить меня, просто вернула мне эхо моих же гипотез и велела затаиться. Только одно показалось мне вполне искренним: выражение братской дружбы в ее глазах, совершенно ни на чем не основанное.
Секретарша попросила меня немного подождать. Вот уже четверть часа я сижу между металлической скульптурой и висящим в рамке под стеклом запретом некоей марки сигарет, с цифрами прибылей и ущерба, выделенными желтым.
Детектив выходит из своего кабинета, провожая клиента, возвращается, извиняется перед человеком, пришедшим после меня: через три минуты он будет к его услугам. Кивком приглашает меня войти.
Я покидаю приемную с предчувствием, которое подтверждается, как только лысый сыщик в черной тенниске садится за стол. Он извлекает папку из стопки по левую руку, открывает ее и произносит без всякого выражения:
— Вы не существуете.
Я выдерживаю его взгляд, сглотнув пересохшим ртом. Он раскладывает перед собой документы и продолжает:
— С чего начать? С вашего рождения? Никакой Мартин Харрис не родился 9 сентября 1960 года.