1
Для Николая Евгеньевича было привычным вставать чуть свет, бежать под душ, холодные струи радовали. Завтракать он любил один, повелось такое издавна — пусть домашние понежатся в постели, — ему и нужно-то бутылку свежего кефира или баночку хорошей простокваши, творог, крепкий кофе, который он сам себе варил. Все это отнимало несколько минут, зато потом можно пройти к себе в кабинет, обдумать нечто важное, пока не начнется этот проклятый день с его круговертью, хотя вроде все запланировано заранее по минутам, но сейчас такое время — от одного телефонного звонка все может полететь к чертям. Вроде бы дни шли ни шатко, ни валко, вовсе не так, как в прошлом году, когда внезапно все забурлило, вспенилось, однако же к началу нынешнего года взметнувшийся было пожар активности угас, но неожиданностей хватало.
Прежде всего надо было разгадать: чем же все-таки вызван вчерашний приход Крылова?
Николай Евгеньевич в душе отличал себя от многих людей своего ранга тем, что искренне считал: делает свою работу так, как хочет.
Да, у него были свои принципы, они жили в нем тайно, и потому люди часто принимали его не за того, кто он есть на самом деле. Он готов был и ерничать, если видел, что этим уйдет от ненужного начальственного разноса, мог и говорить с жестким упорством фанатика, а мог и покорно молчать. Что поделаешь, если большинство из тех, кто пытался наседать на него, были людьми малокомпетентными, они считали себя политиками, а он был профессионал организатор, да еще специалист, обладающий хорошей интуицией, дававшей ему возможность определить, что важней важного в его отрасли, над чем стоит потрудиться в настоящем ради будущего. Но грош бы ему была цена, если бы он не сумел создать в свое время мозгового центра. Он подобрал в него людей вовсе не случайных, среди них было трое директоров заводов, именно тех, кто определял судьбу отрасли.
Ох, мало кому ведомо, как пробил он этих людей на посты, сколько тут нужно было сноровки, обходных маневров, далеко не все зависело от министра: уговори обком, уговори отдел Совмина, убеди кадровиков в еще более высоких инстанциях. А кого ни возьми из этих троих, в биографиях не все чисто. Один побросал двух жен с детьми, другой в свое время нюхнул заключения, а третий надоел всем как разоблачитель. Но все трое были специалистами самой высокой квалификации, способные не только поставить дело, но и просчитать наперед, выгодно оно или нет. Он посадил в центральный НИИ мальчишку, но никто не понимал, что этот мальчишка — гений, которому нужен настоящий простор, а вот в заместители дал ему зубра хозяйственника, чтобы директор был освобожден от ненужных хлопот. И наконец, был брат. Тот хоть и работал в другой отрасли, но в научном мире с ним считались, и от него всегда можно было получить самый надежный совет.
Николай Евгеньевич не придавал серьезного значения коллегии, там «выпускали пары» заместители, начальники главков, могучие чиновники, бряцающие своими мифическими заслугами. Он давал им всем наговориться вдоволь и потому слыл демократом. Но когда возникала необходимость принять серьезное решение, созывал свой «мозговой центр», чаще всего у себя на даче. Здесь все были на равных, и он порой чувствовал себя мальчишкой, особенно перед директорами заводов. Они, конечно же, знали больше него: он владел обобщенными фактами, а они лезли вглубь и вытаскивали оттуда такое, что ни в каком кабинете не удумаешь.
В последние годы заговорили о самостоятельности, но эти трое давно ее получили, у себя на заводах они тоже не были одинокими, там у каждого были люди, которые несли им в клювах идеи, и директора умели таких хорошо поощрять. Конечно, на даче порой стоял ор, даже хватались за грудки, вовсе это не было похоже на солидное заседание, самого Николая Евгеньевича могли послать к чертям собачьим, но он никогда не был чванлив, знал — это не фамильярность, а азарт, который как раз ему и нужен был. Пожалуй, тихо бывало, лишь когда появлялся брат. Невысокий, худощавый, с острыми плечами, он садился в глубокое кресло и словно бы утопал в нем, слушал, потирая костлявые руки, будто они у него мерзли, только взгляд его глаз был зорок, иногда вспыхивал, словно два уголька из костра, внезапно обдутые ветром, и все умолкали. Все-таки у него было имя мирового ученого, да и наслышаны были, через что прошел этот человек. Николай Евгеньевич тоже побаивался брата, хотя вроде бы бояться не следовало, разница у них была в десять лет, Николай Евгеньевич — младший. Ну, а от младшего требуется послушание.
Брат был арестован в сорок девятом без всякого суда. Впрочем, в газетах писали, что суд был, но Игорь никогда о нем не говорил, просто утверждал: ему предъявили обвинение в продаже секретов и отправили по этапу. Николаю Евгеньевичу было чуть более двадцати, и он хорошо помнил ту ночь сорок девятого, когда арестовали брата. Не было никакого звонка в дверь, они оба проснулись от внезапно вспыхнувшего света — братья спали в одной комнате — и увидели четверых в штатском. Один, в плаще, стоял у окна, держа руку за бортом, двое у дверей, а военный вышел на середину комнаты, громко сказал:
— Игорь Евгеньевич, собирайтесь.
Они вошли, как воры, открыв дверь отмычкой. Брат стал лихорадочно надевать брюки прямо на полосатую пижаму, но никто не сделал ему замечания. Николай Евгеньевич спал в трусах, он так и сидел все время на кровати, ошеломленный происшедшим. Трое расползлись по квартире, шарили в столах, в буфете, на книжных полках, делали они все это быстро и умело, один даже обстучал стены, только тот, что стоял у окна, не шелохнулся.
И только когда брата повели к выходу, Николай Евгеньевич кинулся к нему, его хотели удержать, но силы ему было не занимать, он кого-то оттолкнул и обнял брата, прижался к нему, кое-как оторвали. И ушли…
Он все это хорошо помнит. И статьи в газетах. Но то, что было в ту пору позором, обернулось через несколько лет благом. Брат не любил ореола мученика, довольствовался данным, но это данное было немалым, все-таки он стал знаменит среди научного мира и не только среди него.
Но о Крылове с братом не посоветуешься, он хоть и руководитель серьезной фирмы, да все же не хозяйственник, нет, не хозяйственник. И вообще ни с кем о Крылове не поговоришь. Ведь все дело в том, что этот бородатый мужик входил в «мозговой центр», и если бы пришел к нему домой кто-то другой и вот в эдакой манере заговорил о контракте с итальянцами, то он бы, пожалуй, за советом обратился бы именно к Крылову. Конечно, в этом разговоре он представлял не только себя, рядом с ним были и другие. Кто?..
В прошлом году Николая Евгеньевича пригласили в прокуратуру, а потом и на Лубянку и указали, что отрасль дает продукцию, которая входит в понятие дефицита, и положили перед ним списочек людей из главков, за которыми числились неблаговидные дела… Конечно, это можно было предполагать. Такое не обошло почти ни одно министерство, а возникали и дела, о которых говорили на всех углах Москвы. Он понял, что от него требовалось, и начал чистку. К нему приходили родственники тех, кому грозил судебный процесс, умоляли: ведь вы давно знаете того, кто с вами работал бок о бок, вы же депутат, помогите, за столько лет напряженного труда можно и помиловать, даже если человека одолел соблазн, ведь не он требовал, ему несли. Но Николай Евгеньевич видел за этим совсем другое. Видел, как задерживались поставки, как ходили из кабинета в кабинет директора заводов или главные инженеры, готовые на все, потому что если им недодадут в этом месяце, то весь их план полетит к чертям. А это — лишение премий, недовольство рабочих и инженеров, падение авторитета. Они кланялись перед ничтожеством, которому и стоило-то всего снять трубку и переговорить с таким же ничтожеством. Он видел остановившиеся дорогостоящие станки, бешеные авралы и дорогой металл, летящий в отбросы. Он многое что видел за этим, сам ведь прошел хорошую школу.
Он считал, у него в министерстве порядок, и когда получал докладные от директоров о вымогательстве, то не очень в них верил. Писали, как правило, директора слабеньких предприятий, да и доносов Николай Евгеньевич терпеть не мог. Но когда прозвенел звонок из прокуратуры, сообразил: его обводят вокруг пальца, как мальчишку, надо оставить все сверхважные дела и навести порядок в доме, а то, когда его начнут наводить другие, будет поздно… Вот почему он указывал на дверь родственникам или объяснял им, что не его дело — защита взяточников, пусть разбираются правоохранительные органы. Ведь случалось, заваливались к нему в кабинет с маленькими детьми, чтобы бить на жалость. А он и в самом деле жалел и женщин, и детей, но отступать не мог.
Конечно, среди тех, кого он так обидел, убрав из министерских кабинетов, вернее, среди их родственников могли быть и такие, что искали повода подставить ему ножку, чтобы он всерьез загромыхал со своего места. А может, об этом мечтали и затаившиеся. Ведь он не мог поручиться, что перекрыл все каналы. От бюрократических закорючек за один присест не отделаешься, они вырабатывались десятилетиями и довольно опытными людьми. Это было целое искусство, построенное на круговой поруке, но существовали и мастера-одиночки, выявить их попросту невозможно, попадались те, кто попроще, а затаившиеся… Да, они могли искать случай расправиться с ним, многие могли искать такой случай. Но его не очень-то укусишь, на него где сядешь, там и слезешь, и все же…
Москва — огромный чиновничий город. Ведомства зачастую тесно связаны между собой, клубок сплетающихся нитей так огромен, что невозможно на самой сильной вычислительной машине просчитать все взаимосвязи. Недаром же столько мучаются с торговлей. Кто только не роется в ней, сколько людей ушло на скамью подсудимых. Ставили новых, суперпроверенных, но все возвращалось на круги своя. Сеть, сплетенная однажды, оказалась из металлических нитей высочайшей твердости, обычными кусачками ее не перекусить.
Николай Евгеньевич не раз слушал на всевозможных совещаниях, что наконец-то открылась до конца тайна дефицита, ведь на складах все есть, а в магазинах… Но тайна так и оставалась тайной за семью печатями, видимо, к ней не подходил ни один стандартный ключ. Так неужто его министерство может составлять исключение! Впрочем, торговля, с которой так много шума, дело наиболее простое, оно на виду. Но есть отрасли, скрытые от всеобщего обозрения, и даже всякие контролирующие организации с трудом проникают туда, да порой кажется, не до них, а ведь там все та же лихорадка, все те же сбои и так же бродят просители от одного столоначальника к другому или скитаются по зонам.
Они говорили об этом с братом, и не раз, говорили о том, что даже министр зависим, над ним тоже солидная лестница тех, кто может диктовать условия. Брат размышлял трезво и просто: а нужны ли вы все? Он брал в руки карандаш, бумагу, выводил схему, делал стремительные расчеты и показывал: вот, смотри, что может произойти, если все до одного ведомства снести с лица земли, оставив лишь координирующий центр. И получалось, что, кроме всеобщего взлета промышленности и научных центров, ничего иного не произойдет. Николай Евгеньевич соглашался с этим. Да и многие соглашались, но далее этих согласий дела не двигались. Он прекрасно ощущал в нынешнем накаленном времени нехватку решительности. Конечно, поспешность ни к чему, но Россия такая страна, что действовать в ней можно только стремительно, сметая все преграды, мешающие главной идее… Так он думал, хотя и понимал: подобные преобразования принесут для него лично немало огорчений, но он уже не в том возрасте, чтобы всеми ручками-ножками цепляться за привилегии, какими бы они ни были, можно обойтись и без них. Когда он говорил это брату, то видел: Игорю такое нравится, даже очень. Может, поэтому он и говорил?
Однако же в нынешнем году всякая шуровня по министерствам затихла. Неопределенностью и даже неуверенностью потянуло в воздухе. Особенно Николай Евгеньевич приуныл после серьезного совещания в Кремле. Шли какие-то дежурные речи, вялые и полусонные, но все ждали, когда скажет свое слово седоголовый старец, в руках которого должна была быть сосредоточена вся власть, и вот его объявили, он поднялся, и сразу же за ним возник крепкий, полный человек, и пока старец спускался по лесенке к трибуне, этот крепыш поддерживал его под руки и не отошел, когда тот ухватился пухлыми руками за борта трибуны. Принесли белое питье в стакане, старец надел очки, облизал губы и начал читать, веснушчатое лицо его чуть зарозовело, но что он читал — понять было невозможно, до Николая Евгеньевича доносились хрип и обрывки скомканных фраз.
Николай Евгеньевич мучительно напрягался на своем месте, пытаясь уловить суть высказываемого, настроение его падало, и он невольно думал: да зачем это… к чему?.. Ведь и так все скверно в государстве, плохо со снабжением, идет война в Афганистане… Странная, непонятная война… Люди ждут, даже жаждут перемен, а тут какие-то слова о школе… Ну, плохо учат детишек. Конечно, плохо, и, наверное, это важно… Но есть вещи-то поважнее…
Он вглядывался в это лицо, похожее на маску, и вспоминал: о старце с усмешкой говорили, что он, занимая пост руководителя идеологии в республике, заочно закончил учительский институт. Конечно, это все туфта. Ну, какое у него могло быть образование? Тайны, кругом тайны. И то, что взошел этот белоголовый старец на самый верх, да еще в такое время, когда надо быть решительным, заниматься не болтовней, а творить, — тоже тайна… А может быть, тут был и свой резон. Кто-то мог спасать себя от неминуемого разоблачения, нависшего над многими в прошлом году… Все могло быть.
Вот здесь и стоит искать причины вчерашнего прихода Крылова к нему. В прошлом году он бы не посмел, а ныне, ощущая откат, решился, а может, другие решили за него и, зная, как доверяет Крылову Николай Евгеньевич, направили его к нему. Сомнений более не оставалось — Николая Евгеньевича опутывали, и самым банальным способом, чтобы в любое время его можно было схватить за руку, даже если он для себя не возьмет ни единого доллара. Значит, нужен не столько контракт, а он сам. Кому?.. Да мало ли кому! Подпись-то Николая Евгеньевича дорогого стоит. Его ловили, всерьез и не для сегодняшнего дня, сегодня пригасли разоблачения, но люди понимали — долго волочить по трибунам белоголового старца не будут, а какие времена наступят после него — предсказать трудно.
Что же делать? У него не было своей разведки, хотя говорят, умные деловые люди давно завели ее… Он может подписать один из контрактов, пожалуй, он так сегодня и сделает, но лучше еще помедлить, подождать, ведь ситуация должна проясниться… И тут же он твердо поверил: она прояснится, обязательно прояснится, только надо быть терпеливым. Да, началась охота за ним, и надо узнать, где же расположились стрелки. Все, что Николай Евгеньевич сможет, он вытряхнет из Крылова. Сегодня же прикажет помощнику поднять все крыловские дела. А там не все чисто! Этот бородач еще покрутится в его руках. Решение придало бодрости.
2
Климова, соседка по общежитию, привела в свою комнатенку мужиков. Сколько их там было — трое или двое? Но они ржали, как табун перепуганных лошадей. Это аспирантское общежитие было скверно тем, что хоть ты и имела отдельную комнату, но прихожей и ванной надо было пользоваться с напарницей, обе комнаты составляли как бы квартиру, стены были тонкие, слышно все на свете. Конечно, стало ясно, что Климова завелась на всю ночь, она заглянула к Нине — грудастая, со смоляными вьющимися волосами, цыганка, да и только; пригласила: посидим, но Нина ее шуганула. У нее до защиты — две недели. В это время любой аспирант ходит как по ножу, надо было работать. Ей накидал руководитель приблизительный списочек вопросов, которые могут возникнуть. Каждый из ответов надо обдумать, но при таком оре за стеной ничего не сделаешь и не заснешь.
«К Вите», — решила она. Обещала быть у него завтра, там вообще ей хорошо работалось. Он уходил в свою мастерскую, и никто ей не мешал, даже не было телефонных звонков. Надо ехать сейчас… Иначе — бессонная ночь. Если приедет к нему завтра, то полдня проспит. Вот какая потеря времени.
Собралась она быстро, все было под рукой, позвонила Виктору, чтобы предупредить, но никто не отвечал. Может быть, задержался в мастерской или у приятелей. Это не беда, у нее есть ключ.
Шел одиннадцатый час, вся надежда на электричку. Если успеет на одиннадцати часовую, то застанет автобус у станции. Она выскочила из своей комнаты и в прихожей наткнулась на Слюсаренко, он только что вышел из ванной и полез толстыми губами к ней:
— Нинок! Защищаешься?
— Пропусти, — попросила она. — Я спешу.
— А ты не спеши, — усмехнулся он и внимательно посмотрел на нее васильковыми глазами.
Слюсаренко всегда оставался для нее загадкой: правый бок поднят вверх, нос крючком, толстогуб, но одевался хорошо, и сейчас на нем был серый с искоркой костюм из легкой ткани и ослепительно белая рубаха. О Слюсаренко болтали, что он, несмотря на довольно уродливое лицо, пользуется бешеным успехом у девчонок. Может быть, дело было в его умных веселых глазах, в его всегда неожиданных и парадоксальных высказываниях, сбивавших многих с толку. Он, еще когда был студентом, никого не боялся и мог в середине лекции задать такой вопрос, что далеко не каждый лектор способен был на него ответить. Опытные отвечали: «Обсудим потом», чтобы оттянуть время, но Слюсаренко настаивал на своем, доказывал, что если не получит немедленного ответа, то вся лекция пойдет впустую, в ней окажется белое пятно, которое нечем заполнить. Говорил он серьезно и с настойчивостью, не терпящей отлагательств. Лектор, понимая, что сейчас может разразиться скандал и обернется все это не в его пользу, соглашался отвечать на то, на что и ответить-то было невозможно, и потому, как правило, лез в какие-то заумные дебри, с трудом из них выбирался, и это длилось до тех пор, пока не наступало время заканчивать лекцию.
Слюсаренко оставили в аспирантуре, потому что еще студентом он начал публиковаться в зарубежных престижных журналах, о которых иной профессор и мечтать не мог. Он очень умело отвоевал себе самостоятельность — связываться с ним боялись, — добился двух стажеров и создал нечто вроде группы; эта группа выдавала самые неожиданные работы. Девчонки о нем говорили: «Ну, этот до академика доберется. Любой узел разрубит».
— Я прочел твой реферат, Нинуля, — сказал Слюсаренко, — и там есть пара строк, касающихся меня.
— Ничего там не может тебя касаться, — строго сказала она.
— Ну что ж. — Он собрал толстые губы трубочкой. — Тогда поговорим на защите…
Вот тут она дрогнула. От этого типа можно всего ожидать, он может завертеть такую бучу, что ни одна комиссия не расхлебает. Сорвет защиту, а это черт знает что.
— Слюсаренко, — тихо сказала она. — Ну зачем ты меня пугаешь? Я ведь хорошо к тебе отношусь, честное слово…
— Так? — спросил он. — Тогда двигаем к тебе. Докажешь…
Только сейчас она поняла, что он «под кайфом», да и мужики в комнате Климовой ржут потому, что нанюхались чего-то или накурились. Да, конечно, он был под кайфом, потому-то такими маленькими и колючими сделались его зрачки, а синева радужки стала гуще.
— Мне к тете надо, — соврала она. — У нее отек легкого. Я на электричку опоздаю…
— Ну-ну, — ухмыльнулся он и неожиданно впился в нее губами, но тут же оторвался, шлепнул ее по заду, сказал: — Беги!
Шлепок был унизительным, в ней все вспыхнуло от злости, но она не обернулась и выскочила в коридор.
На нужную электричку она все-таки опоздала. Этот паразит Слюсаренко не только отнял у нее время, но и выбил из колеи, она сначала от расстройства села не в тот автобус, а когда примчалась на вокзал, купила билет, то поезд ушел, и нужно было ошиваться на вокзале еще полчаса, чтобы дождаться последней электрички.
На вокзале было почтовое отделение, она снова позвонила Виктору: может быть, он ее сумеет встретить, ведь приедет она поздно, но телефон Виктора молчал.
На улице дул северо-восточный ветер, он всегда наносит на город всякую гадость, из-за холода пришлось ждать в небольшом зале. Ворчливая тетка шваброй и мокрой тряпкой протирала полы, и едва Нина села на скамью, как тетка шмякнула ей по ногам. Хотелось выплеснуть на нее злость, которую вызвал в ней Слюсаренко, но она смолчала, понимая, что тетка ищет предлога, чтобы разораться: ей, наверное, все тут опостылело, хотелось быстрее закончить уборку. Нина поджала ноги, подождала, пока уборщица отойдет, и задумалась: а что же все-таки имел в виду этой синеглазый, блефует он или на самом деле есть у нее какое-то положение, что противоречит работе Слюсаренко? Да если бы это так было, то Семсем, наверное, сказал бы, он-то в курсе дел работ Слюсаренко и диссертацию Нинину читал не раз.
Руководителем Нины был Семен Семенович Кирка. Этот широкоплечий профессор с холеной бородкой клинышком, в черноту которой вплетались белые нити, с лошадиными мутными глазами, никогда ничего не выражающими, но занимающими такое большое место на его розоватом лице, что порой казалось — и есть-то у Семена Семеновича (или, как его звали студенты и аспиранты, Семсема) только могучее туловище, обтянутое ярко-синим костюмом, — он лишь этот цвет и признавал, каждый его новый костюм был копией ношеного. Он любил полными холеными руками брать девушек за плечико и барственно говорить:
— Смелее надо быть, милочка, смелее.
Он только казался бабником, на самом деле все были твердо убеждены, что он не интересуется любовными интрижками. У него была властная жена-грузинка Лия Ревазовна, работавшая на кафедре иностранных языков и говорившая по-русски с грузинским акцентом, а по-английски так чисто, что приезжие англичане удивлялись ее лондонскому выговору. Еще когда Нина была студенткой, девчонки не раз замечали — она нарочно говорит с акцентом, в этом был свой шарм. К Нине Лия Ревазовна относилась хорошо и не раз говаривала: «Семен Семенович очень высокого мнения о ваших способностях». Наверное, это так, но Нина сама о себе как о научном работнике была вовсе не столь высокого мнения.
Кирка! Ну никак не подходила ему фамилия, откуда она у него взялась?! Может быть, дальние предки его были землекопами или работали в отвалах или карьерах, но сам он походил на выходца из знатной родовитой семьи. Нине несколько раз приходилось обедать с ним, и он всегда подвязывал салфетку так, как, видимо, это делали в старину, — одним концом, а на указательном пальце его сверкал массивный старинный перстень.
Да, он заметно отличался от других профессоров. Те ходили в куртках, джинсах или стандартных костюмах, чаще всего были измотаны, времени им вечно не хватало, бегали со своими разбухшими портфелями, и все повально играли в теннис — эта игра считалась чуть ли не обязательной для профессуры. Климова объясняла Нине: тут дело не в игре, хотя ее считают признаком интеллигентности, ведь в нее играют не только руками, но и головой, но самое главное в другом. Корт — это то место, где сближаются люди, ожидая свою игру, наблюдая за игрой других, здесь можно договориться о многом таком, о чем не договоришься в служебных кабинетах.
Представить же Семена Семеновича играющим в теннис было невозможно, уж очень он неторопливо и величественно нес свое тело, выдвинув вперед холеную бородку.
Пока Нина ждала поезда, разговор со Слюсаренко все более и более волновал — надо немедленно сообщить о нем Семену Семеновичу. Кирка был заведующим кафедрой и начальником лаборатории, считал, что вузовская наука чаще бывает выше не только отраслевой, но и академической, в нее привлекают главным образом молодых и дают им возможность максимально проявить себя. Интриг Кирка не любил, относился к ним брезгливо, хотя на каждом ученом совете затевалась какая-нибудь групповая возня, люди сводили друг с другом счеты, и на это уходило уйма времени. Тем более он не потерпит подлянки на защите от своего же аспиранта. Размышляя об этом, Нина подумала, лучший выход — дать Слюсаренко срочную командировку, от которой он не смог бы отбрыкаться, тогда его не будет на защите. Но пойдет ли на это Кирка?.. Звонить ему домой было поздно. «Ладно, позвоню от Виктора утром».
Вагон был почти пуст, две припозднившиеся старушки сидели вдалеке и о чем-то щебетали. Нина вдруг почувствовала усталость, все-таки последние месяцы прошли в бешеной работе, хорошо, что у нее был Виктор, его дом стал для нее убежищем от общежитской суеты, от той неупорядоченной жизни, которую вели обитатели индивидуальных комнатенок. Какие бы строгости ни вводило начальство, как ни пыталось оно утвердить некий распорядок дня, жизнь общежития ломала все эти барьеры. Особенно активной она оказывалась в ночные часы: то объявлялся бард и сбегались в чью-то комнату слушать его, то затевали отчаянные споры, из которых выпутаться было нелегко, иногда читали вслух самиздатовские бюллетени, а в последние годы стали покуривать «травку», доставали каким-то образом сигареты из Штатов.
В этой круговерти надо было выкраивать время для книг, для лабораторных занятий, для размышлений, но бесцеремонное вмешательство в твой быт стало чуть ли не нормой, и никто не смел обижаться, если к нему стучат ночью. Можно было послать к черту и еще куда-нибудь подальше, но только не жаловаться. Конечно же, были стукачи, но в последнее время они попритихли, да и наказывали их ребята жестоко, создавая такую ситуацию, что разоблаченному приходилось немедленно покидать общежитие.
Она не знала, любит ли Виктора, скорее удивлялась ему, потому что таких бесхитростных и покладистых людей прежде просто не встречала. Ей было с ним покойно, и он внушал уверенность в прочности существования, этого было вполне достаточно. А любовь…
Она ехала в электричке и все продолжала думать: надо сделать все, чтобы паразит Слюсаренко не испортил ей защиту, ведь это праздник. Она была уверена: Семен Семенович с его опытом найдет выход, чтобы на защите не заварилась каша. «Скольким же я ему обязана», — внезапно подумала она о Кирке. И все же странно, что он так ей покровительствует. Кто она ему?.. Да и связей у нее нет ни с кем из начальников, как у большинства аспирантов.
Когда она уже закончила институт, то ее ошеломила одна новость о Семене Семеновиче, которая почему-то прежде не доходила до нее: оказывается, в сорок девятом году Кирка был сослан. Ему пришили политику, связь с иностранцами и то, что Кирка на лекциях пропагандировал нечто чуждое. Он преподавал в Сибири лет пять, но никогда при Нине не вспоминал об этом, да она и не могла представить его в ссылке. Но то, что это не выдумка, ей подтвердила его жена:
— Ему хорошо досталось. Но вы это не трогайте, Ниночка…
Задумавшись, Нина чуть было не проехала нужную станцию, едва успела выскочить на платформу, и электричка сразу же тронулась. Дул холодный ветер, она подумала — слишком легкомысленно оделась, экая холодрыга. Фонари на платформе горели тускло, и без них было довольно светло, струился какой-то серый свет, но при нем можно было различить предметы.
«Что же я теперь делать буду?» — подумала она, сходя с платформы на пустынную привокзальную площадь. И тут неподалеку от главного входа увидела светлые «Жигули», подумала: «Может быть, повезет…»
Водитель выбежал из вокзала, и она успела его разглядеть, пока он направлялся к машине: среднего роста, в хорошей бежевой курточке и свитерке, с гладкой прической. Бежал легко, в добротных кроссовках с приклейками, темные вельветовые джинсы обтягивали его стройные ноги.
— Привет, — сказала Нина, когда он, брякнув ключами, стал открывать дверь.
— Привет, — весело ответил он и внимательно посмотрел на нее.
У него было узкое, очень правильной формы лицо с прямым носом, и только верхняя припухлая губа, как у сластены, нарушала эту правильность, а взгляд был открытый, простой. Явно парень из интеллигентов.
— Подвезете? — спросила она.
Он мгновение подумал, ответил:
— Мне не в город, но… все равно надо заправиться. Садитесь.
Она положила сумку впереди и села так, что сумка оказалась под ногами, было не очень удобно, да езды-то всего минут пятнадцать-двадцать. Он не спросил ее, куда ехать, и она подумала, еще успеет сказать.
— Пристегнемся, — сказал он.
Она не успела снять страховочный ремень со стенки кабины, водитель сам к нему потянулся и словно бы невольно провел рукой по ее груди, прикосновение явно было нарочитым, но она подумала — не стоит обращать внимания.
— Курите?
— Нет.
Он легко тронул машину.
— Ну, тогда не буду травить вас дымом… А вы, видать, не из трусливых, коль в эдакий час. Необходимость?
— Да, муж ждет.
— Ого! А мне подумалось, вы не замужем. Вид у вас вольный.
— Не поняла.
— Не важно. Чем в жизни занимаемся?
У него был вкрадчивый, приятный голос, но говорить не хотелось, она сказала:
— Знаете, я очень устала.
— Ну, тогда помолчим. — И в голосе его прозвучала странная веселость.
В машине было тепло, она согрелась быстро, впереди нее, над ящичком, который все любители шоферы называют «бардачком», приляпаны были две круглые бумажки, какие обычно приклеивают в заграничных отелях на чемоданы: на одной была нарисована японка с черными волосами, уложенными в высокую прическу, она смотрела себе под ноги, в руках держала плоскую вазу с цветами, расположенными так, что узор их составлял какой-то иероглиф, а на другой смеялся белозубый красавец негр, под ним полукругом шла надпись по-английски. Нина сумела разобрать только, что надпись гласила о каком-то международном конгрессе.
Наклейки были красивыми, но зачем они здесь, на машине? «Пижон», — подумала она, хотя в человеке, сидящем за рулем, ничего пижонского не было, наоборот, выглядел простецким малым. Он что-то начал насвистывать, время от времени поглядывая на Нину. Нина подумала: может, зря я так его отшила, все-таки вызвался подвезти.
— Мне на Ломовую, — сказала она.
Он понимающе кивнул головой, мол, знает такую улицу. Показалась заправочная станция, вокруг нее горели яркие фонари. Водитель выскочил из машины, сказал:
— Это мы быстро.
«До чего легкий у него бег», — подумала Нина. Он словно бы едва касался асфальта кроссовками, хотя шаг был мелкий, и в этом было нечто неестественное… «Кто же так бегает? — подумала она. — Кажется, есть такой вид спорта…» Он весело шептался с заправщицей, сидящей за стеклянным окошком, кинул ей деньги и только хотел направиться к машине, как заправщица сняла телефонную трубку, но тут же положила ее.
«А ну-ка, я звякну Вите», — решила Нина и вышла из машины. Водитель, насвистывая все ту же незнакомую Нине мелодию, потянул шланг от колонки. То ли он не видел Нины в этот момент, то ли не обратил внимания, что она вышла.
Окошко было закрыто, Нина постучалась в него, недовольное лицо вылезло из-под узкого прилавка. Женщина жевала, глаза ее спросили: «Что?» — и она открыла окошко.
— Можно мне позвонить? — попросила Нина.
— Отвали! — зло сказала заправщица. — Телефон служебный.
По ее лицу Нина поняла — больше просить нельзя, женщина не сжалится, рявкнет еще раз, у нее работа такая — торчи тут в ночную смену.
Она вернулась в машину, и водитель сел на свое место.
— Ну, вот теперь порядок из порядочков! Двинули!
Он тронул машину, и Нина стала думать: что же ей так не везет сегодня? То наткнулась на Слюсаренко, и тот ввел ее в тревогу, то никак не может дозвониться до Виктора, а вдруг он уже спит или слушает радио. Ждет ее завтра, а она ворвется сегодня, даже мысленно представила, как это будет. Внезапно почувствовала тепло на коленке и вздрогнула. Рука водителя скользнула выше…
Нина ухватилась за нее, сказала:
— Зачем?
— Ну, а почему бы и нет? — Теперь он повернулся к ней лицом, приветливо улыбаясь.
Она вздрогнула, словно очнулась, и только сейчас заметила, что они едут вовсе не улицей, а проселком. «Куда он, к черту, меня завез!» Едва она подумала, как машина остановилась подле берез. Он сразу же навалился на нее, потянулся губами, и она уловила запах спиртного, у нее даже мелькнуло: «Не боится… Смотри-ка…» А он неожиданно рванул ворот на ее кофточке, и она еще не успела ничего предпринять, как он впился губами в ее грудь, больно освободив ее от лифчика. Она еще никогда не испытывала над собой насилия, даже в общежитии, когда подвыпившие парни пытались ее облапить, всегда умело увертывалась, а тут оказалась на мгновение беспомощной, и ей стало страшно.
— А-а! — крикнула она, но тут же сообразила, что крик ее бесполезен, его руки действовали ловко и умело, а она была словно спутана. — Да отпустите вы, черт возьми! — вскрикнула она.
Он рассмеялся, сказал:
— Отлично! На заднем сиденье лучше.
От него дышало жаром, глаза неестественно блестели, она почувствовала на какое-то мгновение освобождение и рывком открыла дверь. Но он не дал ей выскочить, ухватился за грудь так, что стало больно, и зашептал:
— Ну, зачем ты… зачем? Я же… ничего плохого…
— Отпусти, сволочь! — вдруг взревела она и снизу коленкой ударила ему в физиономию.
Но удар, наверное, был несильным, он рассмеялся, сжал ее руки и опять впился в ее губы и, когда оторвался, прошептал:
— Ну, это уж по мне… Да брось ты!
Он одной рукой держал ее обе, а другая скользнула под юбку, рванула трусы, и вот тут она сообразила: еще немного, и он одолеет ее. Нина головой внезапно ударила его в подбородок, на этот раз он вскрикнул и выматерился, рука его крепче сжалась.
— Ах ты сука! — воскликнул он и как-то уж очень ловко перебросил на заднее сиденье так, что сумка вылетела в раскрытую дверь, и, пока она очухивалась, он уж оказался на ней, и она закричала в отчаянии, вывертываясь:
— Нет!
Тогда он ударил ее по лицу, в голове помутнело, он ударил второй раз, но все же она не потеряла сознание и, внезапно вывернувшись, впилась зубами в его руку, она сжимала зубы с такой силой, что он взревел:
— Отпусти!
Но она поняла, если отпустит, ей конец. Почувствовала, он ослаб от боли, и, сумев поджать ноги, ударила его в живот. Он откинулся от нее, тяжело дыша. В сумерках она видела его лицо и струйку крови у губы.
— Зачем ты так?.. Бешеная, — проговорил он.
Она приподнялась на сиденье, опираясь на спинку, и рука ее, соскользнув, наткнулась на что-то металлическое, лежащее на полочке подле заднего стекла. Она сразу сообразила — садовые ножницы и, сжав зубы, взмахнула ими:
— Убью!
Теперь она увидела — страх метнулся в его глазах.
— Кончай! — крикнул он. — Черт с тобой! Нужна ты мне такая!
Он вылез, прошел на водительское место, тронул машину, она сразу сорвалась с места. Переднюю дверцу он не закрыл, и та сама хлопнула. «Ножницы… — думала она. — Я убью его, гада». Но едва она это подумала, как получила сильный удар локтем в лицо, машина набрала скорость, и Нина опомниться не успела, как дверь с ее стороны отворилась и новый сильный удар выбил ее из машины, она потеряла сознание, еще не сообразив, что произошло, только почувствовала невыносимую боль… Это потом стало ясно — он проехал по ее ноге.
Сколько она лежала на влажной траве без сознания, Нина не знает, встать не могла, понимала, вот тут и умрет, потому что все у нее искалечено, даже плакать не могла. Очень хотелось пить, она с трудом повернулась на бок и стала лизать влажную траву, на какое-то мгновение стало легче, в голове немного прояснилось, и она подумала: «Выбраться на дорогу…» — и поползла.
Одна нога совсем не действовала, можно было хвататься руками за кусты и траву и опираться левой ногой, но вскоре и левая рука отказала. Нина все же ползла, ей на все было наплевать, все силы сосредоточились на том, чтобы выбраться на дорогу. Сознание туманилось, образовывался провал, но движение продолжалось почти механически, иногда по животу что-то царапало, может быть, Нина проползала по чему-то острому, но уж ничего не было на свете — только вот эта жажда пробиться. Как ни сильна была боль, Нина свыклась с ней, главное — ползти, ползти, и так длилось долго, очень долго, пока она не почувствовала твердь асфальта. По нему двигаться оказалось тяжелее. Она часто впадала в забытье, а когда открывала глаза, то видела перед собой наждачную серость. А потом ей почудилось: ее кто-то поднял, взвалил на плечи, понес и нес долго, пока она не очнулась у дома и сразу узнала три щербатые ступени. Это был дом Виктора. «У меня есть ключ», — подумала она, но не могла вспомнить, где он… Все же она добралась до двери, толкнула ее головой, отчего снова потеряла сознание, но дверь открылась… «Виктор!» — закричала она, и так несколько раз, пока не поняла, что распухшие губы ее не произносят ни звука, и когда уж окончательно красный туман начал наползать на глаза, увидела Виктора в проеме дверей, и сразу же силы оставили ее…
Она очнулась в больнице, над ней хлопотали врачи и медсестра, ей сделали еще один укол, свинцовая тяжесть в голове ослабла. И тогда она увидела милиционера с тонкими усиками, он стал ее спрашивать торопливо: что произошло? Нина отвечала ему, сама не слыша своего голоса, но это длилось недолго, потом пришло сладостное забвение, исчезла боль, а с ней реальность мира, и когда очнулась в палате, вдыхая медленную прохладу, текущую из трубки, мысли не могли собраться воедино, возникали какие-то обрывки. Ей сделали укол, сестра при этом сказала что-то, но Нина не поняла. Однако же медленно возвращалась ясность и вместе с ней осколки воспоминаний, пока они не стали выстраиваться в нечто цельное.
Но на это ушло время, очень много времени. Нина неожиданно засыпала, и ей снились странные сны, состоящие из движений кубических фигур, где преобладал красный цвет, и когда она выплывала из этого сна, просветление приходило не сразу. «Зачем? — думала она. — Почему это случилось?..» Но не могла объяснить и думала о том, кто искалечил ее, как об откровенной сволочи. Может быть, чем-то она его возбудила… Все может быть, но произошла беда, страшная беда, Нина может остаться калекой, ведь вот же лежит в неподвижности. И внезапно в ней вспыхнула злость: у нее многое отняли, а хотели отнять жизнь, и спускать такое нельзя. Если суждено ей подняться, она найдет его, жизнь положит, а найдет, чтобы такая погань не ходила по земле. Нужна расплата, и если она не придет, то как верить в справедливость… «Я убью его, черт возьми!» — решила Нина.
Через несколько дней ее перевели в палату, где лежали еще две женщины. Вставать было нельзя, дело не только в переломах, сильное сотрясение мозга; видно, вылетев из машины, она ударилась головой о землю.
Она не интересовалась соседками, слышала, шептались о ней, и одна, лежащая дальше от Нины, подле стены, проговорила довольно отчетливо:
— Небось сама хотела…
Но Нине было безразлично, что та говорит. Ей хотелось увидеть Виктора, она сказала об этом врачу, тот ответил: «Пока нельзя, полежите». Но в тот же день ей принесли передачу: банки с компотом, соками, даже банку черной икры. Но есть не хотелось. Тогда же объявился милиционер в белом халате, но не тот, с тонкими усиками, а с бугристым лицом розоватого цвета. Сказал:
— Лейтенант Ступин… Мне вести ваше дело.
И стал задавать вопросы. Нина сначала сказала: «Я уж, кажется, все это говорила», но милиционер ответил, не надо волноваться, ему необходимо найти преступника, поэтому нужны подробности. Он оглянулся на внимательно слушавших соседок по палате, они были ходячие, и сказал:
— Погуляйте, женщины, минут пятнадцать.
Те с неохотой вышли, и, когда дверь закрылась, Ступин спросил:
— Он не овладел вами?
Спросил он об этом буднично, как о самом простом, и Нина ответила:
— Нет, я не далась.
— Вы не стесняйтесь. Это останется между нами.
Тогда она рассердилась, твердо сказала:
— Нет.
И увидела на бугристом лице Ступина облегчение, он согласно кивнул головой:
— Хорошо, хорошо… Значит, только покушение. Я так и запишу…
Потом он долго и нудно выспрашивал приметы насильника, какая у того была машина, не помнит ли Нина номер. Но она ничего не помнила, устала и попыталась быстрее отделаться от милиционера.
— Я больше не могу… — тихо сказала она.
— Хорошо, хорошо, — сказал Ступин, спрятал бумагу и ручку в свою сумку, потом вздохнул: — Вот, не было печали… Ну, поправляйтесь.
И она подумала: этот ничего не сможет, уж очень сероват мужичок, разве такой найдет… А может, и искать как следует не будет.
Виктор объявился на следующий день, после врачебного обхода. Он влетел в палату, крикнул:
— Привет, бабоньки!
Одна из соседок Нины взвизгнула, потому что переодевалась в это время, но он не обратил на нее внимания, кинулся к Нине, и она заметила в его глазах на какое-то мгновение ужас, поняла: видик у нее, наверное, был хорош. Виктор сумел перебороть себя, улыбнулся.
Ей всегда нравилась его улыбка, открывавшая яркие ровные зубы и собиравшая в уголках рта тоненькие насмешливые складки. Халат сидел на нем нелепо, сползал с широких плеч. Он огляделся, увидел белую табуретку, поставил ее рядом с кроватью Нины, сел и взял ее здоровую руку. От него сразу пошло приятное тепло. Вообще у него всегда были теплыми руки, это ее удивляло: даже в мороз, когда он брал в свои ладони ее пальцы, они сразу же согревались. Он объяснил: это у меня природное, чувствительность большая, мне даже теплый стакан горячим кажется.
Его насмешливые глаза погрустнели, но сказал он бодро:
— Я у главного был. Пробился. Хороший мужик. Говорит, отлежишься, и все в порядке будет. Ногу тебе хорошо собрали, а с рукой трудов не было. Но возились долго. Тут, между прочим, врачи — дай бог! Многим вашим московским носы утрут. Особенно хирурги.
Она понимала: он успокаивал ее, но в то же время верила в каждое его слово. Конечно же, она отлежится, синяки с лица сойдут, нога и рука срастутся.
— Боялись, нет ли внутренних повреждений. Говорят, обошлось. Только вот сотрясение… А это лежать надо. У меня, знаешь, сколько раз было? Пьяный геолог меня о кедр шарахнул, хотел вообще черепушку разбить. Дурной был мужик, как выпьет… Но знал много. Потом меня же и лечил. Отваром каким-то, и в палатке держал, следил, чтобы я не вставал. При сотрясении главное — вылежаться.
Она слушала его, и ей становилось спокойнее, хотя иногда лицо его туманилось, но она напрягала силы и снова отчетливо видела его темные глаза с бурыми точечками, глаза, внушающие доверие.
— Сумку твою нашли… Так что ты, того… не волнуйся. Все папочки на месте, ни один листок не потерялся.
— Витя, — сказала она, — ты Семену Семеновичу позвони… лучше домой. Телефон там, в записной книжке. Скажи, что случилось. А то ведь люди на защиту придут.
— Это обязательно. Сегодня же… Но ты, Нинок, главное, не психуй. Беда с каждым может… Кого машина собьет, с кем вот такое… Не психуй. Ну, осенью защитишься. Может, это и лучше.
— Почему лучше? — спросила она.
— У меня подольше поживешь. — Он снова улыбнулся, но улыбка эта продержалась недолго. Спросил: — Ты его запомнила?
— Конечно… Но меня уже об этом пытали. Один с усиками, а другой Ступин… Одно и то же талдычат. — И неожиданно, с тоской она протянула: — Не найдут они его.
— Я найду, — жестко сказал Виктор.
— Сыщик, — с насмешкой ответила она.
— Если очень хочешь найти — найдешь, все на свете можно найти. Облик мне его описали. И заправщица, и милиционеры… Но что-то должно быть еще, обязательно должно. Ну, хоть какая-нибудь примета…
Она понимала: он просит ее вспомнить что-нибудь необычное, но ничего такого не было. Он, видимо, почувствовал, что она напряглась, даже пот выступил у нее на лбу.
— Ладно, ладно, — сказал он и поцеловал ее в ладошку. — Сейчас не надо. Я к тебе каждый день приходить буду.
— Каждый день не пускают, — попыталась пошутить она.
— Я сказал. В окно влезу, а приду. Ну, ты спи… устала.
Она кивнула головой. Виктор поднялся с табуретки, поправил сползающий халат, кивнул — мол, бодрись, и снова во весь рот улыбнулся. И она вспомнила сверкающего улыбкой негра на наклейке с надписью о каком-то международном конгрессе и японку, держащую цветы. Вот этого она не рассказала милиционерам, просто выскочило из памяти. Да ведь таких наклеек, наверное, миллионы, и все же…
— Витя, — позвала она. — Я вспомнила…
3
Семгин, высокий, степенный человек в солидных очках, возил директора института. Тот был низок, кособок, с впалыми щеками и печальными серыми глазами. Когда они шли рядом, то за директора скорее можно было бы принять Гошу; над этим иногда подсмеивались в институте, но беззлобно.
Объявился в мастерских Семгин к концу рабочего дня, когда Виктор, просидев несколько часов над прибором, сдал его профессору.
Никто из ребят его ни о чем не спрашивал, и Виктор понял — они все знают и не хотят бередить ему душу, и, как всегда с ним бывало, только начинал работать — словно бы отрешался от окружающего мира и попадал в иной, где были иные, чем в реальной жизни, отсчеты.
— Я к тебе, Вить, уж раз пять заглядывал, — сказал Гоша Семгин. — Да вижу, нельзя отрывать… Давай выйдем. А? Я старика отвез, свободен.
Виктор покорно пошел за Семгиным. Директорская машина стояла у самого входа в мастерские. Гоша отворил дверцу, указал Виктору на место рядом с собой.
— Я в больницу звонил, — сказал Гоша, трогая по привычке большие тяжелые очки. — В общем, ее хороший костоправ резал. Вроде все удачно. Ты не психуй.
— Что, успокаивать меня приехал? — внезапно зло спросил Виктор.
Но Гоша сделал вид, будто не заметил его злости.
— Нет, — сказал он, — помараковать вместе. Я ведь как узнал, меня тоже с часок трясло, ни руки, ни ноги не слушались. Директор на меня с подозрением… Но потом стал соображать. Я ведь, Витек, и в милиции побывал. Так что в полном курсе. Думаю так: Нина отлежится, сердце у нее хорошее, да и вообще… врач сказал, девушка крепкая. Отлежится, — уверенно сказал он. — А потом сообразим, как ей дальше долечиваться. Не последние мы тут с тобой люди… Но, однако, будет несправедливость, если ту сволочь не найдут. А ее не найдут.
— Почему так думаешь?
— Я же тебе сказал: был в милиции. У них один шанс на тысячу, да и тот этот шанс — Клавка с заправки. Это все одно, что сидеть у нашего пруда, где одни ротаны водятся, и думать, что на удочку белугу поймаешь.
— Не остри, — поморщился Виктор.
— А я серьезно… Город наш — четверть миллиона. И машин в нем, этих белых «Жигулей», бог весть сколько. Но город — ерунда. К нему еще Москву прибавить надо. Тут ведь каждый день сколько приезжих. И все же… Искать надо.
Только сейчас Виктор по-настоящему почувствовал, как он устал, как измочален, вспышка злости, тут же улетучившаяся, унесла с собой остатки сил, которые его держали, и потому он сказал:
— Ну, если даже и найдем… Толку?.. Нине от этого легче не станет.
— Станет, — уверенно сказал Гоша. — Я по себе знаю: детские обиды иногда до сих пор меня мучают. Хоть и взрослый мужик. Несправедливость, она как колючка в самом сердце. Беда пройдет, все вроде заглохнет, а неловко повернешься, и колючка тебя достанет. Бывают обиды на всю жизнь. Ты что, сам этого не знаешь?.. А если несправедливость убита, то и обида уходит. Из-за Нины и искать надо, обязательно надо.
— У тебя дома пиво есть? — неожиданно спросил Виктор, чувствуя сухость в горле.
— Есть, но это потом, — строго сказал Гоша. — А сейчас мы с тобой к одному мужичишке смотаемся по-быстрому. Он тоже того типа видел.
— Кто такой? — удивился Виктор.
— А кассир на станции. Фрайер-то этот кого-то провожал в ту ночь, потому и на станции оказался. Билет покупал.
— Почему же мильтонам это в голову не пришло?
— Почему? Еремее и пришло. Только не он дело ведет… Ну, а я этого кассира знаю. Пенсионер по фамилии Калмыков. Он из военных. У нас тут в ведомственной охране трубил, да за «зеленого змия» его турнули. Но сейчас непьющий… Огородишко у него. У вохровца глаз наметан и память… Слетаем к нему, а потом поедем ко мне пиво пить.
Он тут же тронул машину с места и направился к проходной. Ворота раздвинулись, как только они подъехали, и охранник в форме дружелюбно кивнул: давайте, мол, путь свободен.
Они свернули к старой части города, в ней жил и Виктор. Пересекли обширную площадь, в центре которой возвышалась большая круглая клумба с красными цветами. Налево шел широкий проспект, по обеим сторонам его стояли высокие дома, а направо дорога сворачивала за перелесок, и здесь все было иначе: кривые улочки с заборами, старыми домишками или построенными из белого кирпича. Улицы были то путаные, то широкие, то узкие, и человек нездешний попадал сюда как в лабиринт, куда бы ни сворачивал — виделась старая церковь. Ее в последние два года привели в порядок, зазолотели кресты на куполах, белела штукатурка, то была церковь Бориса и Глеба, святых-землепашцев. Виктор от бабки слышал, что в прежние времена сюда со всей округи по весне на молебны съезжались и молились, чтобы быть урожаю. «Борис и Глеб сеют хлеб». Площадь вокруг церкви была замощена, и на ней могло собраться множество людей, да еще повозки стояли, а теперь, если не знаешь подъезда к церкви, будешь крутить по улочкам, пока здешний житель не покажет к ней дорогу.
Семгин провел машину уверенно и остановился у новенького штакетного заборчика. И сразу к калитке кинулись две здоровенные овчарки. Они были без привязи, любая из них легко могла перескочить штакетник, и потому Семгин из машины выходить поостерегся, засигналил. Тогда и появился за калиткой худощавый старик с пышными седыми усами. Его морщинистое лицо с блеклыми глазами показалось Виктору знакомым. Старик одернул на себе выцветшую гимнастерку, цыкнул на псов, и те покорно ушли в глубь двора.
— Ты что, Калмыков, их так вольно держишь? — сказал Семгин, вылезая из машины. — Покусают кого, отвечать ведь будешь.
Калмыков осклабился, показав желтые зубы, фыркнул:
— А ты не боись. Они хороших людей уважать приучены… Проходите в дом-то.
Они двинулись за Калмыковым к веранде. Здесь было тихо, и только сейчас Виктор обнаружил: погода переменилась, небо было чистым, солнечным, стало тепло. Это ночью дул холодный ветер, а сейчас… Лето, да и только, настоящее лето.
Дальше веранды Калмыков их не повел. Здесь стоял круглый стол, покрытый клеенкой, старые, казенного образца стулья. Он сказал:
— Вы, ребята, если табаком балуетесь, то смолите. А я его и прежде не любил, теперь начисто бросил.
Семгин достал свои сигареты, барственно откинулся на спинку стула, чиркнул красивой зажигалкой и задымил.
— Могу кваску подать, — сказал Калмыков. — А крепкого не имеется. Свою цистерну я уж выдул. Да на лечении был… Торпеду, понимаешь, в задницу вшили. Подписку давал, если хлебну — кранты. Ну вот…
— Значит, ты «торпедоносец», — хмыкнул Семгин, но, заметив, что Калмыков нахмурился, сразу же заулыбался. — Да это я так… Мне же тоже нельзя, я за рулем. А вот Витек пива хочет, но…
— А пиво-то есть, — сказал Калмыков. — Дочка покупает. Она им волосы смачивает, когда закручивает. Говорит, пиво прическу держит. Однако у меня свежее, непочатое, она вчера бутылки две принесла…
Он легко поднялся и вскоре вышел из кухни, неся бутылку с пивом и стакан.
— Пей, мастер, утоляйся.
Виктор открыл бутылку, нетерпеливо налил в стакан, а Семгин, чтобы не терять времени, сказал:
— Ты, Калмыков, объясни Вите, что мне по телефону сказал…
— А чего объяснять? — удивился Калмыков. — Ну, брал у меня на последнюю электричку холененький такой… Не для себя. Женщину провожал.
— Ты его, если увидишь, вспомнишь?
— А почему не вспомню, конечно, вспомню, — ответил Калмыков, погладил клеенку. Руки у него были узловатые, местами с пожженной, сморщенной кожей. — Он ведь на меня было тявкнул. А я это, Гоша, не люблю. Сам на людей наорался, а сейчас чтоб на меня, не люблю. Тявкнул за то, что я долго к окошку не подходил. А я чай допивал. Время-то еще было. Ну, я ему в ответ… Он, конечно, завелся, да дамочка его успокоила, говорит: брось, мол, я и так устала.
— Она по имени его назвала?
— Вот не помню. — Но тут же он оживился, пригладил усы. — Он на конечную брал, слышал, вроде сказал кому-то привет передавать. А дамочка фыркнула. Это я запомнил. У меня слух… Не смотри, что старый, а слух у меня тренированный. Я ведь в вохре наслужился, а там внимание требуется. Ты меня знаешь, товарищ Семгин. Вот Талицкий: он меня не признает, видать. А я и его знаю…
Виктору сделалось неловко, что он не может узнать этого худощавого человека с морщинистым, задубелым лицом, и он только пожал плечами в смущении.
— Вы ведь, мастера, на себе зацикленные, — усмехнулся Калмыков. — А я, когда на охране работал, мне каждого человека требовалось знать. Ну, и ты мимо меня. А другие… Ну, теперь что? Теперь скажу — иногда кому что вынести надо, мне «рыжик» сует. Спирт в институте дармовой. А у меня на этот «рыжик» сердце слабое было. Пропускал. Государству не убудет, да и люди знают, что несут, секрет не вынесут, их же потом за шкирку… В общем, это хорошо, что твой директор меня шуганул, — обернулся он к Семгину. — Мы же с ним старые знакомые, он меня и на работу принял. А когда гнал, говорил: для твоей же пользы, Калмыков. И в больницу уложил… А ведь, бывало, он у меня под конвоем ходил.
— Это как? — недоуменно спросил Виктор. От пива ему стало легче, он взбодрился. Услышанное было неожиданным, и Виктор недоуменно посмотрел на Семгина, но тот продолжал невозмутимо курить, и Виктор понял: Гоша об этом знает.
— Хе, — хмыкнул Калмыков, блеклые глаза его залукавились. — Ты что думаешь, у человека одна только жизнь бывает? Я сам-то их сколько пережил — не счесть. В разных шкурах мотался. Э-э, е-мое! Родом-то я из башкирских мест, неподалеку от Стерлитамака. Там смолоду на земле горбатился. Батя задумал меня в командиры армейские определить. И через военкомат в училище направил. А тут война-зараза… Ну, сначала я в запасном ошивался, народ обучал, а потом… Тут и вспоминать неохота. Войны под завязку наелся. Два ранения. Потрубил после победы еще два года в армии. А при мне погоны капитана. Поехал домой. Батя помер, сестры замуж повыходили. Поглядел я на крестьянскую жизнь, как люди маются. Ну ее, думаю, к черту! И в Стерлитамак. А там уж нефть нашли, газ, завод строят, еще чего-то. Узнали — капитан, в органы вызвали, говорят: тут у нас зэки ишачат, начальник лагеря военного человека ищет на охрану. Пойдешь? Вон город строят, Салават. Домишко там тебе поставят. Деньги большие кладут, приварок, сто граммов полагается, жилье опять же. Бабу найду, буду жить. Чем плохо? И пошел. Баб там, между прочим, полный перебор оказался, да красивы, гадины. Я себе почище выбрал: молоденькая, а уж в торговле шурует директрисой. Нормальная баба оказалась, а потом словно сглуздилась. Орать начала. Я ей под зад, говорю: мотай и чтоб духу не было. Нашел другую, тихую. С ней, между прочим, до сих пор и проживаю… А к чему это я вам свою биографию вдруг стал излагать? — нахмурился он.
— Да из-за директора, — напомнил Виктор. — Мол, он у вас под конвоем ходил.
— А ходил, как же, — встрепенулся сразу Калмыков и поправил на груди линялую гимнастерку. — Тут вот у меня дочь Высоцкого на маге слушает. Гудит басом, да еще другой какой-то нерусский поет, все про вертухаев. А что они про них-то знают? У вертухаев этих тоже жизнь собачья была. Там степя. Колонну как собьют, на работу поведут, мало, у него свечка в руках, и еще у кого собака на поводке. Ему глаз да глаз нужен. А вьюга как закрутит. Хочешь не хочешь — веди. Вот он и ведет этих зэков в озлобленности. В том лагере шарага оказалась. Им отдельный барак, ну и дом для работы. Эти в тепле. Мне генерал их и доверил. Смотри, говорит, они ответственное задание правительства выполняют. Ни хрена себе, в соседних бараках уголовная сволочь да бандеровцы, власовцы, полицаи. Я ж сам навоевался, понимаю, какая это сволота. А тут… правительственное задание. Но приказ — значит, приказ. Народ такой — несобачливый, тихий. Кто чертит, кто в разных приборах ковыряется. А то, бывает, зайдутся спорить — ничего не пойму. То ли по-нашему говорят, то ли еще по-какому. Я на них: про политику не сметь! А они мне: нет, у нас тут инженерный обмен. Ну, что я?.. Но вообще, конечно, кумекал — они и про политику. Да, думал, ну их! Еще доложишь не так. Мне главное, чтобы порядок был. И, значит, когда к ним пригляделся, то вижу, они особо двух человек отличают. Одного старика лысого с кривым носом, то ли кавказец, то ли еврей, по фамилии не поймешь — Гурия. Этот в споры не ввязывался, делал все молча, но если глянет на тебя — ну, бес, да и только, такой взгляд — помереть можно. Он у них за старшего, если слово скажет — закон. А другой — маленький, молодой, веселый, мурлычет себе песенку, но если кому что надо растолковать — к нему тащатся. Он быстро соображал, с ним тоже никто не заводился. Однажды к нему военные нагрянули и наш генерал с ними. Все в каракулях своих, в бурках — и к этому маленькому. Наш генерал как на страже стоит, а военные на него ноль внимания, угощают маленького папиросами, рассуждают. Я вижу, они инженерной службы, часа два мяукали, потом ординарцев кликнули. Те пару ящиков приволокли и — к свободному столу. А там колбаса, икра. Ну, такой закусон! Я и не видал такого. Балыков одних сколько и водяра. Наш генерал хмурится, даже какому-то военному пригрозил: я, мол, об этом доложу, это форменное безобразие, так не полагается. А у того на звезду побольше, тот отвечает: бери, мол, стакан и пей, пока я тебе кругом не скомандовал. Ей-богу, конец света!.. Вот этот маленький, по фамилии Кучеров, и есть наш директор.
— У нашего директора другая фамилия. Сольцев.
— Ха, — рассмеялся Калмыков, — это он сейчас Сольцев, а тогда Кучеров был. Говорят, ему специально такую фамилию из-за секретности присобачили… Ну, после того случая их всех, всю шарагу, от нас забрали, я уж и не знаю куда. Секретный объект. Вот вещицы какие бывают. Правда, вскорости Сталин помер, и лагеря наши в роспуск ушли. И вот что, понимаешь, е-мое, думаешь, все из этого Салавата драпанули, подалее от мест, где уродовались? А ничего подобного. Полгорода собой заселили. У кого за это время, пока отбывал, жена сбежала к другому, кому эти места пришлись… В общем, стали обживаться, жилье получать. И что ты думаешь, порода какая человеческая. Бывает, сосед к соседу в гости ходит, а один зэком был, другой вертухаем. Во дворе в домино режутся. И генерал остался. У него там особняк крепкий. Я бывал. Где он еще такой добудет? В отставку ушел, но без дела скучно — кладовщиком каким-то нанялся. Не знаю, живой ли?.. Ну, а я там поболтался, поболтался. Место угарное, завод по химии сделали, опять же газ, нефть. Я и смылся. Вроде бы еще демобилизованный был. Прибыл сюда, домишко купил. По тем временам незадорого. Деньги были.
— Откуда? — ухмыльнулся Семгин.
Калмыков хмыкнул:
— А это, е-мое, не твоего ума дело. Были, и все… Вот и живу. Ну, узнал, институт строится, пошел туда, начальником вохры взяли. В первый же день иду по объекту, и прямо на меня машина прет, а из нее этот маленький Кучеров вылезает. Поглядел на меня, усмехнулся: ну что, там меня под охраной держал и здесь будешь? Думал, выгонит, а он нет. Иной раз и остановится, покурит со мной, повспоминает. Ну и жил бы. Да вот «рыжики» довели… Я уж, кажись, сказывал, директор меня в больницу и уложил. Потом уж куда мне? На пенсию. Да тоже одним садом-огородом заниматься неохота. Пошел, видишь, кассиром на станцию на полставки. Сорок рублей положили. А там две старухи в кассе сидят, я им вроде подспора… Ну, видал, всю свою жизнь вам рассказал…
Он подумал немного, опять хмыкнул, открыв желтые зубы:
— А вы, если этого чистенького ищете, вы у ремонтников поспрошайте. Они машины ремонтируют. Вот Гоша всех знает…
— Мысль хорошая, — величественно кивнул Гоша. — Да номера не знаем. — И, сложив губы трубочкой, прогудел, этим давая знак Виктору, что пора ехать.
Они быстро миновали улочку и остановились у небольшого пролеска, покрытого молодой листвой, ветви слабо колебались, за ними небо казалось позеленевшим, словно листья отдавали ему свой свет, хотя над домами висела серая наволочь. Виктору хотелось выйти из машины, уйти в этот пролесок, остаться одному, чтобы отрешиться хоть на мгновение от всей скопившейся у него на душе пакости.
— Ну и мразь, — неожиданно сказал Гоша, его крупное лицо побагровело, он торопливо достал сигареты.
— Что же ты меня к нему возил? — раздраженно сказал Виктор; он все еще смотрел на свежий перелесок, белые стволы берез зазывно тянули к себе. Ох, как же хотелось туда! Но меж ним и этим небольшим островком чистой природы уж легла незримая граница, которую вот так запросто не перешагнешь, чтобы уйти от себя, от своих невеселых мыслей.
— Надо же было узнать хоть что-то о той сволочи, — ответил Семгин, поправил тяжелые очки и глухо вздохнул. — Вот смотри, Витяша: мой шеф — голова, ум, которому во всем мире цены нет, под свечкой у этой гниды ходил. А ныне не только его терпит, а еще и помочь норовит. А повернись все опять наоборот — тот же Калмыков первым побежит на шефа стучать. Хоть и не знает о нем ничего, но придумает, найдет, что придумать да снова свою силу показать.
Виктор из всех знакомых своих Гошу Семгина выделял особо, скорее всего, потому, что этот могучий, вроде бы даже на первый взгляд барственный мужик вдоволь помотался по стране, работал на кранах, водил самосвалы, да и вообще никакой работы не боялся, скорее всего, не случайно и шеф его выбрал себе в водители, зная надежность Семгина.
— Ты считаешь, Калмыков над людьми куражился?
— Ха! А кто из них не куражился? Волки. Туда других и не брали. Потому они и пили смертную. Поди ты, живет, пригрелся, облинял уж весь, а небось ждет: может, к старому повернется. Времена-то какие — опять падалью запахло.
— А ты не ждешь?
— Эх, Витяша, — глухо вздохнул Гоша. — Рад бы не ждать, да нас под страхом всеобщим зачали и в страхе учили, как лягушат в гнилой воде. А прыгать начали, сообразили: надо от болячек этих бежать. Вот чуть почуем, пахнет бедой, и — когти рвать. Так нас и носит по свету… Я ведь и отсюда чуть было не рванул. Меня года три назад гебешники позвали. Нет, не с угрозой, а с лаской. Ты, мол, парень тертый, понятливый, а шеф у тебя фигура заметная, но сам знаешь, где побывал, так что ты за ним… Если что — к нам… Мне бы этому кавказцу, что меня приманивал, тут бы в кабинете морду набить, а я как щенок блудливый от него, зубами клацая, выполз. Э-э, нет, думаю, вы меня на крючок не возьмете, нынче же рвану, куда билет достану. На самосвал всегда посадят. Так бы небось и сделал, да решил: а что же я своего шефа подводить буду? Он и так страдалец, хоть и на верхних рядах сидит. Все ему в тот же день и передал. А он и не удивился, сказал только: живи спокойно, плюй на них. И забудь. Я вроде бы и забыл, да не очень. Все равно езжу да оглядываюсь. Вот и суди сам: жду я беды или нет? А что, думаешь, миновала та пора: свистнут и начнут хватать кого попадя, чтобы страху нагнать? Народишко-то в недовольстве пребывает. Сколько можно голодовать? Ни мяса, ни молока, ничего ведь не покупаем, все достаем, да одни речи… речи… Один шамкает, другой мямкает. Когда народ окончательно изголодается, он и страху лишится. А без страха все может быть… Вот таких, как Калмыков, только молодых да здоровых, сколько вокруг нас понатыкано. Они в готовности, ждут… Вот так-то. Ну, поехали, — горько сказал он и тронул машину…
Виктора в этот вечер охватила такая тяжкая тоска, что он не находил себе места. Он лег пораньше, но заснуть не мог: то начинало казаться, что-то плохое происходит с Ниной, он вскакивал с постели, бежал к телефону, дозванивался до дежурной в больнице, но ее полусонный голос не успокаивал. Он опять ложился, и становилось еще более невыносимо; он знал, чувствовал — в этот вечер Нина тоскует, за ней ведь тоже глухой тенью стоит одиночество, а как может оно угнетать душу, он не раз испытал на себе.
Сколько Виктор навидался разных неприкаянных людей, знал: одни мечутся в поисках истинного дела для себя, чтобы оно, завладев человеком целиком, не оставляло места для тоски, но никто и никогда не может удовлетвориться только этим. Человеку нужны другие, чтобы поняли и приняли его, и его дело, и его мысли, и его душу. А иные от одиночества, не имея истинного признания, сбиваются в стаи, иначе им не совладать с жизнью, в стае нет законов любви и дружбы, там злоба и беззащитность прибивают друг к другу людей. Он понял это, лишь окунувшись в огромный и не проясненный для себя мир.
В армии ему было неплохо, его отправили на Курилы, там узнали, что он электронщик, да еще приборист, направили в мастерские. Служилось легко, и места те нравились. С яркой растительностью, угрожающим вулканом, с девичьими поселками, населенными работницами рыбзаводов, прибывшими сюда на заработки, с яркими закатами и восходами, теплым морем, славящимся своими отливами, когда широко обнажался плотный песок и по нему, как по асфальтовой трассе, шли машины.
Виктору после службы ехать бы в Москву, но его соблазнили геологи. У них было много приборов, которые часто выходили из строя, надо было посылать на ремонт к черту на кулички, работы приостанавливались. Виктор для них был счастливой находкой. Жили геологи вольно, ходили бородатые, пахнущие потом, часто и много пили, а после этого или буянили, или пели песни, деньги они зарабатывали бешеные и считали себя людьми особой породы. Поначалу Виктор хотел от них сбежать, потому что недели через две после того, как он начал работать, в партии случилась дуэль. Начальник, крепкий мужичишка с длинными руками и прыщавым носом, стрелялся с радистом — голубоглазым бородачом. Дуэль была непростая, стрелялись из карабинов на поляне, не стоя, а лежа, каждый имел право менять позицию, и они переползали от кочки к кочке, укрывались за кустами и пуляли друг в друга — настоящий бой. Длилось это с полчаса, пока радист не пробил начальнику плечо, кости не задел, пуля вырвала клок мяса. Начальника перебинтовали и увезли в «уазике» в лесной поселок, где была больница.
Виктор ожидал: приедет милиция, начнутся всякие разборы, но ничего не происходило, да и вообще все делали вид, будто никакой дуэли не было. Виктор не выдержал, спросил у здоровенного геолога с добрым лицом: что, так и похерят эту историю? Тот бугай молча встал, поднял Виктора за грудки так, что треснула гимнастерка, прижал к стволу лиственницы, прохрипел в лицо:
— Вздумаешь стукнуть — убьем.
А дуэль у них произошла из-за Сталина. Голубоглазый радист у себя в палатке повесил портрет генералиссимуса; начальник увидел, приказал: «Снять гада!» Вот тогда они завелись, начальник кричал, что бывший вождь — кровопийца, урка, ублюдок, севший беззаконно на трон, а молодой голубоглазый радист фырчал в ответ, что только такой сильный мужик и может вести за собой народ. Они ругались и пили двое суток, а на третьи придумали стреляться.
Начальник не так уж и долго пролежал в больнице, вернулся, и все пошло своим чередом: скитались по тайге, ничего не находили, но писали липовые бумаги, врали в радиограммах и тайно ненавидели друг друга. Вот тогда Виктор и понял: они хоть и называют себя группой, но это стая, рыщут сами по себе, потеряв человечье обличье, и спаяла их не жажда свободы, а безразличие к другим. И, поняв это, он ушел от них, хотя потом не раз встречал такие же людские стаи. Одни рубили поселки, валили лес, искали золотишко, другие промышляли рыбой или зверем. Но то вовсе не были артели, где мастер уважает мастера, и когда окончательно надоедали друг другу, сходились в свирепых драках и разбегались, чтобы снова прибиться к подобным себе.
И сейчас, вспоминая это, Виктор думал: наверное, и те, кто ходил с автоматами, охраняя взятых под стражу невинных людей, такие, как Калмыков, тоже были не войском, не отрядами, а все той же стаей и законы в них были вовсе не воинские, как в армии, а все те же нелюдские…