Он снова оглядывается, но не видит ни женщины в клетчатом жакете, ни простачка в кепочке. Но ведь не могло же ему показаться, он никогда не страдал манией преследования, да ему наплевать на эту слежку… Впрочем, если разобраться, то нет ничего худого, если его до сих пор побаиваются.
«А ведь побаиваются!.. Стоило шевельнуться, и…» Эх, если бы не старость, если бы не болели кости, если бы он не так устал. Дрянной день, дрянная погода. Время для самоубийц. Душа отлетит в серое влажное месиво облаков, а там, в этой холодной мякоти скверны, собранной в гигантские охапки над смрадными улицами с дышащими угаром домами и заводскими корпусами и плывущей над городами и гниющими полями, может быть, будет еще более неуютно и зябко, чем на земле. Но надежда прорваться сквозь заслон к голубизне, озаренной бесконечным солнцем, придаст полету ускорение.
Он много раз представлял себе этот миг: очищение души от суетности, липкой нечисти накопившихся обид и злобы, и порой физически ощущал полет в прохладной голубизне, как омовение и сладостное освобождение от ежеминутных неурядиц, чтобы причаститься к бесконечности пространства, где наслаждение дается неустанным движением в никуда. Как только Илья Викторович это представлял, сразу становилось легче и покойнее. Вот и сейчас — приступ тоски и уныния как возник, так и исчез.
Илья Викторович снова взбодрился, да еще в это время косой луч солнца прорезал облако, озарив середину улицы, толпу пешеходов, и тут же мелькнула в ней женщина в клетчатом жакете.
В десяти метрах от витрины был подъезд дома. Илья Викторович знал код входной двери, так как на шестом этаже жила знакомая жены и в пору эпидемии гриппа, которому сам Илья Викторович не был подвержен, он заболевшей знакомой приносил несколько раз лекарства. Цифры укладывались в памяти Ильи Викторовича легко. Говорят, что люди, хорошо запоминающие фамилии и имена, не помнят числа, но Ильи Викторовича это не касалось. Пожалуй, он хранил в памяти целый телефонный справочник.
Нажал нужные клавиши, дверь щелкнула замком, и Илья Викторович шагнул в полумрак подъезда, тут же нажал кнопку лифта, и кабина со скрежетом поползла вниз. Звуковое оформление закончено.
Справа от дверей, возле почтовых ящиков, темнела ниша, он вошел в нее и затаился. Если женщина в клетчатом пойдет за ним, то она прежде всего справится о входном коде. Кабина с телефоном-автоматом рядом с подъездом. На все про все минуты три уйдет.
Но замок щелкнул раньше. Женщина легкой походкой вошла в подъезд и, подбежав к лифту, остановилась: кабина была внизу, значит… Она поспешно оглянулась и не обнаружила Ильи Викторовича. Он чуть не рассмеялся. В конце концов, что-то им ведь должны были рассказать о нем, ну, хотя бы, что он генерал, пусть в отставке, но генерал и таких, как эта дамочка, у него в подчинении в свое время была не одна сотня.
Жаль девочку, ведь она должна будет обозначить в рапорте, что он засветил ее, а это все-таки попахивает неприятностями. Хорошо бы, конечно, сейчас подойти к ней, сказать что-нибудь подковыристое, но… Зачем? Пусть сами разбираются.
Он вышел из укрытия и, не глядя на нее, двинулся к выходу, оттянул скобу и закрыл за собой дверь так, что замок ухнул и заныл.
На улице Илья Викторович не стал оглядываться, чтобы проверить, есть ли еще наблюдатели, ему нечего таиться, пусть станет стыдно тем, кто установил за ним слежку. Дремучие люди, черт бы их побрал. Нашли чем заниматься.
Тоска снова охватила его. За что же идет война? Пытаются спасти паршивца, обыкновенного негодяя. Стоило Илье Викторовичу сунуться в свой тайник, чтобы достать оттуда дело Луганцева, как они тут же засуетились. А ведь тайник надежен. Прежде чем достать документы, Илья Викторович проверил метки и убедился — к бумагам никто не прикасался. А может быть, это сделали после его ухода? Но тогда надо бы перерыть весь архив, чтобы понять, какую именно папку он взял с собой. Тут что-то не то… Надо обдумать.
Он свернул под арку, где асфальт на тротуаре оставался сух, оббил ботинки, чтобы освободить их от налипшей земли, брезгливо усмехнулся, вспомнив, что в Москве давно уже не стало чистильщиков обуви. А ведь они когда-то были достопримечательностью города — ассирийцы, восседавшие в своих будках, где можно было купить шнурки и гуталин. Илья Викторович любил взбираться на их высокие кресла, смотреть, как ловко орудовали они щетками, а затем бархотками.
В Кисловодске, где он лечился в санатории, у входа которого стояла знаменитая своей нелепостью скульптура — серый волк и Красная Шапочка, — Илья Викторович слышал однажды от одного пузатого чина, что тому не удалось завербовать среди чистильщиков обуви ни одного осведомителя. Их и понятыми-то старались не брать. Не то что дворников.
Тех, когда принимали на работу, просто обязывали быть помощниками.
Толстопузый чин в Кисловодске, сидя в трусах на краю бассейна, жаловался Илье Викторовичу: «Странный народ, понимаешь. Вроде цыгане, так не цыгане. Зовут себя айсары. Я говорю: ну, что гордишься, лакейская рожа, щиблеты, понимашь, чистишь, а еще тут… Молчит, рассукин сын. Труба. Погонял я их. Одну будку закрою, другую… Глядь, он на соседнем углу сидит. Собрать бы их всех да согнать куда-нибудь. Пусть картошку выращивают. Польза будет…»
Илья Викторович только сейчас вспомнил об этом, глядя на свои ботинки, и подумал: а может быть, тот пузан и в самом деле этих несчастных чистильщиков куда-нибудь из Москвы направил. Кто знает? Все ведь бывало.
Миновав колодец двора, он поднялся на лифте на четвертый этаж. В этой квартире он живет с женой лет тридцать; сухая, теплая, солнечная квартира. Он открыл массивную дверь своим ключом; в прихожей — приятный запах свежесваренного борща.
— Илья, ты? — долетело из кухни.
Он не ответил, как не отвечал всегда на такой вопрос, да это скорее был не вопрос, а предупреждение жены: я, мол, здесь, на кухне. Илья Викторович повесил плащ, скинул ботинки, сунул ноги в мягкие шлепанцы и прошел к себе в комнату. На письменном столе, кроме телефона и перекидного календаря, рядом с которым лежала шариковая ручка, не было ничего. Он давным-давно приучил себя, прерывая занятия, все убирать и прятать; даже когда ему нужно было в уборную и он оставался один в квартире, то прежде, чем встать с кресла, все бумажки отправлял в ящик и закрывал его на ключ.
Илья Викторович вынул из кармана связку, неторопливо открыл передний ящик, выдвинул его, пальцы коснулись шершавого картона. Зеленым фломастером на обложке была сделана надпись: «Луганцев И. К.».
Все-таки в свое время Илья Викторович обстоятельно потрудился, создавая бесценный архив. Он усмехнулся, вспомнив, что когда стало ясно — он покидает насиженное место в комитете по науке и технике, возле его кабинета круглосуточно начали дежурить; обыск они побоялись проводить даже ночью, знали: он обязательно обнаружит следы и поднимет шум, а может, добьется и расследования — с него станется. А те, кто его выдворял, боялись шума и терпеливо ждали, когда он покинет кабинет или начнет передачу дел. Дураки! Караулили пустоту.
Архив он и не думал хранить в кабинете. Они, конечно, знали, чем он обладает, но не могли понять, где все это находится. Ведь с таким богатством запросто не расстаются.
К Луганцеву у Ильи Викторовича был особый счет, который он собирался рано или поздно предъявить. Но не выпадало случая. А вот сейчас… Если и в самом деле слух о том, что Луганцев возносится к самым вершинам власти, правдив, то… время настало, и упустить его нельзя.
Он один знал, как можно свалить этого человека, только он один, и еще сам Луганцев. Но если началась за Ильей Викторовичем слежка, то или пронюхали, что он поднял дело Луганцева, или предположили, что он может снова им заняться, и решили выставить охрану. Это начало войны.
«Ну, что же, посмотрим», — подумал Илья Викторович.
Взглянул на серую, неприглядную папку, провел указательным пальцем по надписи и тут же решительно откинул обложку, резко перелистнул бумаги; они все были на месте. В это время донеслось:
— Илья, накрыто! Обедать!
Глава вторая
Обедали на кухне, хотя когда Илья Викторович ходил на службу, Римма Степановна накрывала в столовой, так он распорядился. Харчевка на кухне — дело лакейское, это в войну завели манеру поглощать еду там, где ее готовили, — экономили тепло, а потом уже кухни превратились в места сборищ гостей — еще одна примета плебейского времени.
Он любил крахмальные салфетки, сервизную посуду, хорошо начищенные ножи и вилки, хрустальные рюмки, обучился этому, живя молодым в доме старого академика. Римма Степановна одевалась к его приезду, не позволяла себе выходить к столу в халате; она была невысока, тонкие черты ее лица еще сохраняли строгость прежних форм, или, как говаривали знакомые, «следы былой красоты».
Но он-то знал — она никогда не была красавицей; девчонка из заводского поселка в свое время очаровала его наивностью и веселым восприятием окружающего, не чванилась, принимала в нем все, быстро обучилась приятным манерам общения, много читала, и постепенно от нее словно отшелушился поселковый налет. С годами черты лица и фигура облагородились. Сослуживцы, прежде не знакомые с ней, повстречав Римму Степановну, спрашивали у Ильи Викторовича: «Извините, она в каком театре работала?»
Она и в самом деле напоминала кого-то из актрис, но кого, никто никогда не мог вспомнить. Да и вопрос этот исходил от людей, не знавших театра, не понимавших — актриса в жизни совсем иной человек, чем на сцене.
Илье Викторовичу от таких вопросов становилось весело, и он отвечал загадочно: «Той труппы более не существует».
Обедать на кухне они начали после того, как Римма Степановна, тяжело перенесшая ангину, обронила поднос с тарелками в коридоре, обварив ноги. Но и на кухне она ставила перед прибором Ильи Викторовича накрахмаленную салфетку.
Она садилась напротив, как любил шутливо говаривать Илья Викторович,