Опять ожили заросшие травой окопы сорок первого года!..
Мы глядим на Ваньку с завистью — весь он накален живой памятью боя.
— Держаться! Стоять насмерть!.. Любой ценой!.. — вхолостую выкрикивает Самсонов и, распорядившись, убегает от раненого к своему шалашу, где, кудахча на мешках и чемоданах, поджидает его Ольга. — Я пойду, — говорит он ей. — Ты… Ты… сиди здесь… Мое место там…
Он решительно одергивает гимнастерку и, выхватив парабеллум, бежит, спотыкаясь, к выходу из лагеря. Но, миновав последний шалаш, останавливается, долго вглядывается в кусты, прислушивается… Его, видно, страшит путь по лесу, пустынным шляхом, над которым ястребом повис «фоккевульф». А проводить некому: в лагере остались одни раненые. Сегодня в лесу и впрямь немцы, настоящие, а не липовые, как в тот день у Горбатого моста… Стреляй же, Самсонов, застрели хоть одного гитлеровца из своего парабеллума!
— Кухарченко там номера откалывает! — продолжает свой рассказ Ванька Махнач. — Да и все ребята. А Ефимов сначала геройствовал, а потом вдруг в лагерь к Фролову почему-то сбежал, кишка тонка, видать… Самарин говорит, отходить надо, пока не окружили, кончать эту жесткую оборону. Сыграем дотемна в прятки, а там улизнем. А Лешка ни в какую! Добро, патроны у него кончаются. Может, тогда утихомирится. Сами знаете, как пьяный он. То из автомата, то из пулемета по фашистам шпарит, а про нас, про командирское дело свое забывает — ни связи, ни управления. «Стрекоза» там летает, гранаты осколочные раскидывает. Санитарки дают кордебалет — из пистолетов фрицев шпокают! А фрицы из пушек садят, из минометов с кладбища. Напрасно вы меня, доктор, не пускаете. Там каждый человек нужен!
— Такой бой, а я тут околачиваюсь, — брюзжит Баженов, — точно Ольга или Самсонов какой.
— С нами Мордашкин только что соединился, — продолжает рассказывать Ванька Махнач. — Полевой, говорит, до последнего в лагере держался, а потом одного добровольца — ветринского пацана лет семнадцати — прикрывать оставил. Мальчишке эсэсовцы обе ноги прострелили, а он их из пулемета дюжину уложил, пока кинжалом не закололи…
— Полевого работа! — говорит Баженов. — Каких людей воспитал — Котиковы и этот парнишка. Вот вам и «цивильный» отряд! Молодцы ветринцы!
— Пожрать бы, — нервно зевая, объявляет Казаков. — Айда на кухню!
На глазах у Самсонова раненые совершают налет на беспризорную кухню, сгребают еще теплые котлеты со штабной сковороды. У нас с Баженовым — пара рук на двоих. Левой Баженов придерживает окорок, правой я орудую финкой. Получается неплохо.
— В конце концов, — изрекает с набитым ртом Баженов, — мы все лето кормили Самсонова, а не он нас.
Снова тарахтит мотоцикл Кухарченко. За ним соскакивает с мотоцикла Козлов-Морозов с перекошенным, поразительно бледным лицом.
— Обошли, гады! — сообщает Кухарченко, азартно скаля зубы, неизвестно чему радуясь. — До роты автоматчиков. Обошли справа и с тыла сыпанули. Да и танк в лоб попер. Дают прикурить!.. Эх, ПТР нет, бронебойки… Патроны опять кончились — никто не подносит… А у вас тут пушки без дела стоят. Пришлось братву в лес отводить. Я тут ни при чем. Надо было побольше людей у Дабужи иметь. Где остальные отряды? Я, скажешь, один должен за всех отдуваться? Вы чего жуете? Жрать охота, как из пушки… — Завидев Самсонова, кричит: — Радуйся, Иваныч!
— Что случилось? Чему радоваться? — спешит тот к нему, волоча за собой карту.
— Как «чему»? — скалит зубы Кухарченко. — Ты же сам говорил — чем больше фрицев к себе прикуем, тем серьезней наша помощь фронту! А их тьма! Радуйся!
Карта зацепилась у Самсонова за край шалаша. Она рвется, эта истрепанная карта, — пополам через Хачинский лес и Городище, через Ухлясть и всю Могилевскую область…
Самсонов только зубами скрипит, пытается засунуть впопыхах сложенную разорванную карту в полевую сумку. Двухкилометровка наконец в сумке, но Самсонов забывает застегнуть сумку — болтается ремешок, не заправленный в медную скобу…
И к торжествующему злорадству, от которого я сцепил зубы, нежданно-негаданно примешивается жалостливый стыд за него — как за «своего», как за «хозяина»!.. «Да какой же он мне хозяин!» — возмущаюсь я и смутно чувствую, что со всем хорошим, ослепительно светлым, что я пережил, что произошло за эти три месяца, связано и все плохое, вся черная грязь, и никуда от этого не денешься. Так бывает, верно, стыдно и за самого заклятого врага, когда вдруг этот враг, грозный, беспощадный, предстает слабой, мелкой, жалкой стороной, обесценивая этим всю твою борьбу с ним…
— На кого ты людей оставил? — спрашивает Самсонов.
— На Самарина, — отвечает Кухарченко. — Хорошие командиры всегда в переплетах узнаются.
Лагерь быстро наполняется партизанами основного и фроловского отрядов. С боевой группой приходит Самарин. Никто не хочет отвечать на вопросы. Все спешат к землянке боепитания. Вместе с ними в лагерь врывается раскаленный воздух боя… Последними приходят минеры, и Барашков, этот великий скромник, который боится начальства пуще немцев, отыскивает затерявшегося в толпе Самсонова, накидывается на него:
— Ты где пропадал? Что делать? Мы еле от танка удрали. Прут по шляху. Почему ты о завалах не подумал? Пришлось заминировать Горбатый мост. Мы с Самариным перевели на наш берег всех беженцев — там их тысячи! За мостом — другие отряды. Самарин заслон у моста выставил. Половина леса, весь Быховский район теперь за немцами. А как мы теперь узнаем, где другие наши отряды? Дзюба, Аксеныч, Мордашкин?.. Где они? Там? За мостом? У немцев? А кто же знает, ежели не ты? Какого хрена прохлаждаешься тут? Контрольный пункт у тебя тут, что ли? Что воды в рот набрал?
Самсонов словно не слышит Барашкова. В глазах — пустота.
— Надо на восток идти. Шестьсот двадцатый еще вчера ушел на восток, — подсказывает Самсонову Самарин. — А наш шестой в Александрове стоит. Там пока тихо. К Дзюбе, Аксенычу и Мордашкину я послал связных.
Самсонов оживает.
— Я жду связных из Александрова, я…
— Дело дрянь, Иваныч, — по-прежнему весело заявляет Кухарченко, протискиваясь к Самсонову и размахивая офицерской полевой сумкой. — Побачь, какие документы я взял у фрица одного. Тот же самый номер: двадцать восьмой эн-эс-ка-ка! Неужто весь корпус к нам в гости ломится, за Никоновичи хотит сквитаться?.. А у другого фрица документы взяли: спецбатальон по борьбе с партизанами двести двадцать первой охранной дивизии. Из-под Кричева прибыл. Связался черт с младенцем!
— А в одном этом батальоне, — докладывает Щелкунов, — больше сорока пулеметов, пятнадцать минометов, десять противотанковых орудий, артдивизион из трех батарей полевых гаубиц, саперный взвод, самокатный взвод. Батальону приданы моторизованные подразделения двадцать восьмого отряда НСКК — национал-социалистского моторизованного корпуса. Но это еще не самое неприятное. Когда Дабужа переходила из рук в руки, мы взяли документы у офицера-эсэсовца. Перцов тут кое-как перевел. Из первого документа видно, что железная дорога Могилев — Жлобин является одной из четырех наиболее угрожаемых в тылу вермахта. Вывод: бросить все силы на расчистку тылов в этих районах. Второй документ — приказ о проведении «Операции № 36»… Расчистить район Старого Быхова по обе стороны Днепра. Начать операцию 4 сентября, силами трех батальонов войск командующего СС и полиции в Белоруссии бригадефюрера СС фон дем Бах-Зелевского… Командует наш старый знакомый штурмбаннфюрер Рихтер!
Но Самсонова вовсе не интересовали такие тонкости.
— Да перестань ты голову морочить! Что делать будем! Время дорого!..
— Смываться надо, вот что, — решает Кухарченко. — Самое главное в профессии партизана — это вовремя смыться…
— Самарин прав, — говорит Барашков. — Уходим на восток. Но что делать с мирными жителями, с беженцами?
— Не до них теперь, — бормочет Самсонов, — не до них…
Лес гудит, трещит, стреляет. В лагере лихорадочная подготовка к эвакуации, яростные матюки сквозь стиснутые зубы. «Что делать? Куда бежать? Что, чем, каким местом думает Самсонов?..»
Хладнокровно, деловито командуют Самарин, Щелкунов. Им помогают Богданов и Гущин. Эти минуты — суровое испытание. Не все выдерживают его. Глядя на Самсонова, на его растерявшихся подхалимов, прежде таких храбрых в лагере, заметно теряется наш смельчак Козлов-Морозов, а Гаврюхин и Боков неожиданно пышут энергией и огнем. Не узнать и десантника Терентьева — в минуты смертельной опасности человек обрел веру в себя, и никаким карателям эту веру у него не отнять.
— А мне Юрий Никитич абсолютный покой прописал, — острит Баженов. И кругом вспыхивают на миг лучистые усмешки.
На том берегу Ухлясти, в лагере Аксеныча, рассыпается исступленная трескотня пулеметов и автоматов. Между нами и карателями — триста метров Хачинского леса. Тянутся секунды, минуты…
— А что за молодец Завалишин, наш пулеметчик! — невероятной скороговоркой рассказывает раненым Лапшин, командир взвода фроловского отряда, — Держал эсэсовцев у Трилесья, уже когда они заняли и Дабужу и Бовки. А когда патроны кончились, из горящего дома, как из костра, выскочил… Мы думали, погиб он… по болоту до леса ползком добирался. Но Голубев, старший лейтенант, вот герой! И жена его тоже. Голубев — тот, что из-под Бреста к нам пришел, пограничник. В Бовках на кладбище оборону держал. Немцы никак его выбить не могли, стали палить из батальонных минометов. Их у них штук шесть вдоль опушки. А Голубев держится — приказа-то нет отходить. Его с жинкой накрыло целой серией мин. Трах-тара-рах!.. Мы кинулись к ним. Дым рассеялся. Весь в крови, без ног лежит. Рядом — жена. Не разобрать — где лицо, где затылок, и живот весь разворочен. Мы стоим над ними с плащ-палатками — тащить, вынести хотели — и не знаем, за что взяться. А Голубев нам вдруг: «Не нужно, друзья. Прорывайтесь болотом в лес. Крепитесь, братья! Стойте духом! Прощайте!» И выхватил пистолет. Хотел жену застрелить, чтобы не мучилась. Да рука дрогнула. А жена просит в горячке: «Стреляй скорей,