Мотоцикл поравнялся с заминированным телеграфным столбом. Барашков дернул за шнур. Взрывом мотоцикл швырнуло в кювет. Офицер, описав в воздухе дугу, грохнулся туда же. Унтера шмякнуло спиной о твердый шоссейный грунт. Его тут же прикончили. Офицер — уцелел он чудом — забрался под небольшой мосток, перекинутый через кювет, и успел дважды выстрелить из пистолета в Щелкунова. Оглушенный, стрелял он нетвердой рукой, и Щелкунов добил его и выхватил из мертвой руки одиннадцатизарядный чешский пистолет. Я сорвал с шеи убитого бляху с цепью. Зачем? Не знаю. Любопытная бляха. Надпись «Feldgendarmerie» на ней покрыта фосфором и светится в темноте.
Снова затарахтел мотоцикл — его оседлал сияющий Кухарченко. Очки мотоциклиста очутились уже на нем.
— Садись, Васек! Прокачу! — крикнул он, выжимая газ, Гущину. — БМВ! Совсем новенький!
Он перекатил по мостку, исчез. Мы побежали к нашим параконкам.
Жариков вырвал у меня кнут и вожжи.
— А ну выручай, — сказал он и огрел коня кнутом. — Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса!..
С озорным гиком, с буйным посвистом и матюками понеслись мы проселком от шоссе. Кухарченко и след простыл. Зато когда мы промчались километра три, оглядываясь на видневшиеся позади колокольни двух пропойских церквей, мы увидели с косогора, как по Варшавке из Пропойска ползет колонна тупорылых, крытых черным брезентом машин с пушками.
— Гони, Жариков!
Впереди запылила вдруг дорога, послышался шум мотора. Наши лица вытянулись, мы взяли оружие на изготовку. Кухарченко пролетел ракетой, развернулся где-то далеко позади, чуть не у Пропойска, и снова пронесся мимо, выписывая лихие виражи, ликующе гогоча.
Жариков бормочет что-то, оскалив зубы в злой, довольной улыбке. Я прислушиваюсь.
— Здорово мы вложили им за Богомаза!.. — с ужасом слышу я. Ведь Жариков ничего не знает!..
Не успевает остыть горячка боя, как снова наполняют голову мучительные мысли… Может быть, бежать за линию фронта!.. Вчера вечером я долго изучал карту, висящую на дубе в лагере, подсчитал, что до линии фронта немногим меньше четырехсот километров. Прошел же я этой зимой почти семьсот километров по советскому тылу — от Казани до Москвы. Да, но здесь — немецкий тыл! Мне пришлось бы перейти четыре железных и много шоссейных дорог, переплыть много рек — Проня, Сож, Ипуть, Десна… Не это страшно. Страшно другое: очень может статься, что я не дойду, погибну, не разоблачив Самсонова, а Самсонов объявит меня дезертиром, предателем. И там, в Москве, никогда не узнают правды…
Потревоженная близкой стрельбой деревня Медвежья Гора встречала партизан безлюдьем широких улиц, безмолвием насторожившихся хат, наглухо закрытыми ставнями и воротами. Чуждым напряженной тишине лаем залилась шавка у ворот. У колодца медленно разливалась большая лужа. Вода капала с ослепительно сверкавшей цепи журавля. Глаза глядели из-за полотняных и бумажных занавесок, глаза припали к щелям в ставнях…
…Эти глаза видели, как по главной улице промчался голубой мотоциклет. Он пролетел так быстро, что не каждому удалось разглядеть людей на нем. Тот, что правил, — весь в черном, с закоптелым лицом и кучерявым черным чубом. Только шлем у него из коричневой кожи да на груди блестит красный орден. Он развернулся за околицей и так же шибко примчался обратно. Мотоцикл затормозил на полном ходу у дома старосты. Один из мотоциклистов наставил винтовку на окно, другой громко забарабанил в дверь.
В это время со стороны шоссе в село на четырех подводах въехали невиданные люди… Такой пестро одетой толпы Медвежья Гора прежде не видывала. Тут были кепки и пилотки, фуражки с околышами разного цвета, городские фетровые шляпы и даже зимние шапки-ушанки, шинели и пальто, пиджаки, мундиры, гимнастерки. Тут были боты немецкие, боты красноармейские, боты деревенские. И оружие тоже было у всех неодинаковое. Винтовки длинные-предлинные и совсем короткие, с железным, похожим на сковородку кружком. На одной телеге стоял пулемет на колесах, на другой — маленькая пушка, что мины разбрасывает. Один нес в руках немецкий мундир, другой размахивал бутсами. Шли не спеша и часто оглядывались на пропойскую колокольню, что виднеется за веской.
Неужто партизаны? Партизаны никогда раньше не заглядывали в веску. Но на деревне говорили, что какие-то люди стучались недавно ночью в крайние хаты и тютюна просили, старосту спрашивали по фамилии. Видать, Ващило у них на особом счету!
Отряд остановился у колхозной конторы, где староста Ващило собирал молоко и масло для немцев. Один за замок принялся, другой сорвал со стены приказ коменданта Пропойского района и разорвал его и втоптал в пыль. В этом приказе немцы сулили смертную казнь за укрытие партизана…
Громко хлопнула дверь. Это чернявый мотоциклист выбежал от старосты. Он вскочил на мотоцикл и помчался через всю деревню к хате гулящей самогонщицы Домны. И вот они вышли на улицу из хаты Домны и повели перед собой человека в одних подштанниках. В хате голосила Домна. Мужик горбился, спотыкался и все подтягивал свои подштанники. Все, кто смотрел из хат на улицу, узнали его. Это был староста Ващило!..
Отряд начал вытаскивать из конторы на улицу бидоны со сливками и ящики с маслом, грузить их на подводы. А старосту повели, погнали к выгону…
Я зашел с ребятами в дом почище, зажиточнее других с виду. Но нам не повезло. Хозяйка дома — высокая, худая старуха, с лицом скорбным и гордым, в черном платке, завязанном на лбу над самыми бровями, и старомодной черной кофте, со шнуровкой на высохшей груди, — встретила нас настороженно, даже враждебно.
— Нет у меня ничего, все уже забрали! — заявила она, пальцами снимая нагар с горящей лампады, висевшей на цепочках в красном углу, среди множества украшенных полотенцами икон.
Я покосился на стол. Плохо дело, одни щербатые деревянные ложки лежат.
— Не бери, маманя, грех на душу! — пытался Жариков своими обычными улыбочками и шуточками растопить лед недружелюбия. — Господь завещал нам возлюбить ближнего своего и не оставить его без средств для продления бытия в сей юдоли скорби. Аминь!
— Вот у меня тут, гражданочка, специальный аппарат, — заговорил Киселев, достав из кармана компас, — без ошибки указывает, где сало, где яйца спрятаны.
Старуха молча скрестила руки на груди и, застыв, смотрела на нас злыми глазами, с нескрываемым презрением. Смотрела исподлобья, из-под низко сдвинутого на глаза черного платка.
Кругом! — сказал мне, сдаваясь, Жариков. Спасибо этому дому, пойдем к другому. Ни словом божьим, ни последними достижениями науки и техники ту злыдню не проймешь. У этой боярыни Морозовой прошлогоднего снегу не выпросишь…
За окном треснул выстрел. Киселев рванул было к двери, но я схватил его за рукав гимнастерки:
— Куда? Это старосту местного наши расстреляли!..
Старуха вдруг ожила:
— Нашего старосту?.. Сынки! Значит, вы партизанты!
И вдруг она шагнула к божнице, упала на колени, зашептала — страстную молитву…
— Господи, истинный Христос, бог милостивый! — расслышал я горячие слова. — Помоги ты партизантам и солдатикам нашим прогнать с земли нашей Гитлера и всех проклятых басурман-германов, будь они, анафема, прокляты! Порази их, нехристей, огнем-пламенем, а партизантов, сынов наших, господи, береги в темном лесе и в поле чистом, в пути и на дороженьке от пули свинцовой и смерти лютой!.. Дай ты воинам нашим, господи, царь небесной, от сырой земли силу и от буйна ветра храбрости… Спасибо, услышал ты молитвы матери и не простил иудин грех, покарал за сыночка моего загубленного обидчика нашего, душегуба старосту Ващило!.. Каждый день я, раба грешная, тебя спрашивала, боже, почему ему, ироду, солнышко в глаза светит, почему земля его, мярзотника, носит…
Жариков вежливо кашлянул в кулак. Старуха оглянулась, поднялась, вытирая глаза, улыбаясь растерянно и ласково.
— Да что же я, старая!.. Аминь! Аминь! Аминь! — заспешила старуха. — Сынки йои милые!.. Да вы садитесь, я сготовлю вам поснедать. В поминальник вас запишу! Кого мне помянуть за здравие-то? Раба Серафима и раба Виктора? Вот возьмите с собой горлач меду, яиц и лукошко маслица…
— Погоди, маманя! — сказал Жариков. — У тебя вон лампадка горит, а у меня ружье не стреляет, вся смазка кончилась. Нельзя ли для хорошего дела деревянного масла одолжить у господа бога?
Старуха охотно отлила ему масла, передала Барашкову горлач с медом, но тут с грохотом, брызгами вылетели вдруг стекла окон. Очередь пуль прошила рваными дырами беленую печь. Внезапный шквал огня налетел на Медвежью Гору. Слились в громовые раскаты пулеметные и автоматные очереди, стрельба винтовок, взрывы снарядов.
Нас словно выдуло из хаты. Со всех ног махнули мы по огородам, топча огурцы, репу и капусту, к опушке леса. Я видел, как у Барашкова разлетелся в руках разбитый пулей горлач с медом. Чуть было не пришлось его помянуть за упокой. Видел, как Киселев ловко скинул на бегу сапоги и сразу вырвался далеко вперед. За деревней мимо нас пролетел, выпустив по карателям автоматный диск, Кухарченко. Оскалив зубы, он проорал нам:
— Ауфвидерзейн! Физкультпривет! Пишите!..
Снаряды рвались вдоль опушки — каратели пытались отрезать нас от леса.
В лесу Гущин и Богданов устроили перекличку и доложили Кухарченко: все в сборе. Не мешкая, подгоняемые пушечными выстрелами и близкими разрывами снарядов, мы двинулись вслед за небольшим обозом, поджидавшим нас в лесу, к партизанскому району. Немцы не рискнули сунуться в лес. Волнение, вызванное застигнувшим нас врасплох нападением, постепенно спадало, высыхали на ветру потные лица, дышалось спокойнее. Но долго еще все проклинали Кухарченко — увлекшись как мальчишка мотоциклом, он не выставил в Медвежьей Горе постов. Беспечность этого ухаря чуть было не привела к окружению и, возможно, полному истреблению отборной группы. Хорошо, что каратели не накрыли нас в хатах, а повели фронтовую атаку на деревню!.. Везет дуракам — легким испугом отделались. Да и на шоссе мы чуть не влипли в историю: если бы немцы не послали вперед мотоцикл, мы в своем кустарнике лицом к лицу столкнулись бы с уймой карателей…