Так точно! Есть, есть!.. — обрадовался начальник полиции. — Мы хотели вам его передать, — заспешил он, увидев, что лицо офицера изобразило изумление и неподдельную радость. — В Быхов или Могилев хотели отправить. Бандита лесного на выселках споймали, живой он еще. Настоящий бандит-с! Уж будьте благонадежны! В погребе третий день держим-с.
— Ха! Черт! Доннерветтер! — воскликнул я, утратив на миг свою тевтонскую невозмутимость, и быстро затараторил: — Олл райт! Зер гут, герр полицмейстер. Показывайте мне партизан! Шнель!
— Пан офицер требует передать ему партизана, — быстро пояснил переводчик «Фриц»-Баламут. Голос «ефрейтора» заметно окреп.
— Слушаюсь! Пройдемте, пожалуйста, ваше благородие! — засуетился начальник полиции и прикоснулся кончиками пальцев к моему локтю. Я брезгливо дернул локтем и зашагал вслед за ним.
Самый доподлинный бандит-с! — волновался тот, семеня рядом, — Вы уж не сумневайтесь, в лесу схватили.
Я нихт ферштейн… — Сказал я и, насмешливо улыбаясь и жестикулируя, заговорил с «ефрейтором», и тот тоже растянул губы и многозначительно сказал:
— Абенгутенберлиндрезден!
Лаз погреба, в котором держали бандита, был наглухо прикрыт листом сорванной с танка брони. Погреб охранялся тремя полицейскими с пулеметом. Они вскочили и вытянулись, когда мы подошли. Лаз открыли, и начальник полиции грозно гаркнул:
— Вылазь, бандитская рожа!
Партизан не отзывался.
Придется вытаскивать-с, — виновато заморгал, багровея, бывший фельдфебель.
Нижние чины нерешительно топтались у погреба, опасливо заглядывая в темный лаз, беспомощно озираясь на «немцев».
«Штабсфельдфебель Ганс» усмехнулся, грубо оттолкнув мужиков, стал спускаться в погреб. Я вздрогнул, увидев на рукаве его френча пулевую дырку с незамытой ржавой размоиной.
За «немцем», мелко перекрестившись, полез сам полицмейстер. Из погреба послышались стоны, глухие удары, свирепый рык. Партизана с трудом выволокли наружу. «Штабсфельдфебель» бесцеремонно оттолкнул начальника полиции тот хотел дать пленнику пинка.
— Я тебе, гаду-фашисту, — в бешенстве шипел он, — зубами глотку перерву!
Это был высокий, светлоголовый парень лет двадцати четырех с измученным небритым лицом, весь в сине-багровых подтеках. Одет он был в разорванную на груди линялую красноармейскую гимнастерку и холщовые штаны. Больше на нем ничего не было ни нижнего белья, ни обуви. В затравленных глазах пленника при виде «немцев» мелькнуло отчаяние, почерневшие губы перекосились от страха и ненависти.
По моему знаку партизана потащили к «гробнице». Он весь как-то обмяк и, казалось, не замечал сыпавшихся на него ударов.
Я погрозил партизану пальцем, снисходительно подмигнул полицаям, хлопнул с усмешкой по кобуре.
— Пук-пук! — произнес я многозначительно на жаргоне оккупантов.
Угодливо кивая головой, довольно потирая руки, начальник полиции вертелся вокруг меня, нерешительно предлагая:
— Пан капитан, окажите милость, откушайте у меня-с, уважьте-с…
Площадь перед недостроенным помещением сельской школы была забита полицаями. Со всех концов села спешили их жены с вареными яйцами, медом, ягодами, пирогами, курятиной. Все это они несли в горшках и кринках или же в тарелках, обвязанных белыми платочками. Рушник в петухах, икона на каравае. Начальник полиции подталкивал ко мне старуху, несшую хлеб-соль на блюде. На стенах бывшего сельсовета белели меченные германским орлом плакаты и приказы, сулившие смерть за помощь «большевистским элементам»… А неподалеку, в десяти верстах, черное, усыпанное человеческими костями поле отмечало то место, где жила и погибла под красным флагом Красница…
Жена начальника полиции — огромная рыхлая бабища, похожая на старосветскую купчиху — протянула мне стакан топленого молока. Брезгливо, кончиками пальцев я взял стакан и выплеснул молоко, проворчав: «Руссише швайн, ферфлюхтер беобахтер», и, протянув стакан, сказал кратко: «Млеко!» Полицмейстер выхватил кринку из рук ошарашенной старухи и снова налил в стакан молока.
— Гигиена, матушка, гигиена-с… Милости просим, пан полковник-с, чем богаты, тем и рады-с… Курки, яйки-с. А не угодно чего-с пропустить с дороги?..
«Полковник» чуть было не утерся тылом ладони. Вовремя спохватился, достал платок. Оглядевшись, я увидел, что моя команда «полицаев» отличалась на редкость плохим аппетитом.
Все мы услышали вдруг рокот мотора. Лжеполицаи тревожно переглядывались. А вдруг сюда нагрянут машины с всамделишными фрицами? Вот будет трогательная встреча земляков! Но это рокотал всего-навсего «юнкере»…
Начальник полиции собрал полицейских в небольшой одноэтажной школе.
— Поболее полсотни гавриков! — удовлетворенно усмехнулся шофер, проходя мимо меня. — Вся полиция в сборе! Начинай инструктаж, обер!
Ко мне подлетел какой-то урядник, лихо щелкнул каблуками.
— Ваше благородие! Помещение для занятий готово!
Полицейские рассаживались в пустой, полуразрушенной школе на принесенных из хат скамьях и стульях. Впереди чинно восседал с видом именинника начальник полиции Церковного Осовца. Рядом с ним на отдельной скамье — урядники из соседних сел, прибывшие во главе своих полицейских отрядов на сборы. В незастекленные окна то и дело нетерпеливо заглядывали «гости». Я одиноко сидел за бывшим учительским столом.
— Поторапливайтесь, панове, поторапливайтесь! — поминутно вскакивал начальник полиции Церковного Осовца.
Полицейские уселись, обнажив головы, замерли. В затопившей школу тишине звякнули кресты начальника полиции. Я встал и, сдвинув на затылок фуражку, вытер тыльной стороной ладони влажный лоб. Десятки пар глаз внимательно, подобострастно следили за каждым моим движением. В полутьме лица казались такими же белыми, как и повязки на рукавах. Кто-то шаркнул ногой — на него шикнули. Шофер перешагнул через припертую к стене скамью, подошел к столу, стал рядом со мной. На губах — ухмылка, в глазах веселые чертики, вот-вот расхохочется. Все глаза с любопытством уставились на него. Шофер бережно отвернул лацкан пиджака, и все увидели… орден Красного Знамени. И словно одной грудью гулко охнули…
— Теперь поняли, кто мы?! — крикнул я, торопясь. — Мы партизаны! Кончай балаган! Огонь!!
Кухарченко поднял автомат, прокричал что-то. Голос потонул в трескучем залпе. Стреляли в окна, в двери. Пулеметные и автоматные очереди прошивали сразу несколько человеческих тел. Крики, вопли, стоны все слилось в один ужасающий гул. Я разрядил всю обойму в первый ряд и стоял, не смея шевельнуться: кругом свистели, шлепались о стены пули. «Кончай! Кончай стрелять!» — кричал я. Когда стрельба стала затихать на смену ей нарастал в ушах звон, — я пошел, спотыкаясь, перебираясь через груды тел, стараясь дышать только ртом, к выходу.
На площади достреливали полицаев, успевших высадить рамы и выскочить из окон школы. К заросшему оврагу стремглав бежал длинноногий полицай. За ним, стреляя на ходу из карабина, несся один из партизан. Я увидел, как Перцов занес над головой полуавтомат и обрушил его на голову начальника полиции. Ему, израненному, истекавшему кровью, удалось проползти кровавой ящерицей шагов пятнадцать, прежде чем его настиг карающий приклад Перцова. Я с трудом подавил приступ тошноты.
Я снова увидел Георгиевские кресты начальника полиции. Ведь он был когда-то храбрым русским солдатом и кресты, быть может, получил в германскую… Пусть бы уже принял он смерть от кого-нибудь похрабрей Перцова… Впрочем, какая разница!..
Я заставил себя вспомнить Красницу, Минодору и ее деда и исступленный крик над пепелищем: «Будь они прокляты, прокляты, прокляты!..»
Оттолкнув Перцова, я снял с убитого кобуру с наганом. Наган старый, «императорского завода», но отличной сохранности. Двадцать лет бережно хранил его бывший беляк-фельдфебель, ждал своего часа…
По команде Кухарченко по селу рассыпались приезжие «полицаи». Они бегали по улицам, тыча под стрехи полицейских домов пылающие пучки соломы. Кругом горели дома фашистских прислужников, занималась соломо-глиняная кровля сараев. Село заволокло дымом. По улицам летели клочья горящей соломы, снопы трещавших искр. Было жарко, было трудно дышать.
Аксеныч схватил Кухарченко за руку.
— Зачем хаты жечь? Спасай людей!..
Кухарченко вырвался:
— Приказ Самсонова! Зуб за зуб!..
Аксеныч и партизаны выводили из хат женщин, стариков, детей.
А на «гробнице» во весь рост стоял освобожденный партизан. По грязным щекам его, по синякам и ссадинам текли слезы.
Утро в лагере
— Магу и волшебнику общественно-партизанского питания пламенный привет! — Баламут подошел к костру, ведя за собой вчерашнего пленника полиции Церковного Осовца. — Ничего не поделаешь, шеф, наш пленный партизан опять проголодался. А ну распорядись-ка, стряпуха, а то не стану тебе чинить сапоги! — Он покровительственно похлопал смущенного парня по плечу. Парень переоделся уже в старомодный неглаженый костюм, от которого за версту несло специфическим довоенным запахом — запахом нафталина. Он уже успел умыться и побриться. — Не робей, кореш. Мы тут живем как у Христа за пазухой, у Гитлера за пазухой, — поправился Баламут.
— Как фамилия-то твоя? — спросил парня Баженов.
— Верзун моя фамилия, — проговорил парень с натянутой улыбкой. — Вы, кажется, тоже там были?
— Точно, — подтвердил Баженов. — Только у нас тут все на «ты». А вот «офицер» вчерашний.
Верзун с изумлением уставился на меня. По глазам было ясно — не поверил Баженову.
— Десантник он, — добавил повар, — из Москвы.
Верзун еще шире раскрыл глаза.
— Верзун, оказывается, лейтенант, — сообщил нам Баламут, — командир стрелкового взвода. Кончил училище, на фронте воевал день, целый час героически сдерживал натиск противника под Харьковом. Потом в плен попал. Из плена бежал. Приймаком стал. Из приймаков бежал — в партизаны попал…
— Что это за партизаны около Церковного Осовца объявились? — обратился к Верзуну Баженов.