Вне закона — страница 89 из 124

«В этой могиле похоронили мы и веру в командира отряда», — хотелось добавить мне. А еще страшнее то, что та же пуля, что убила Богомаза, тяжело ранила веру в человека, и нелегко было мне залечить эту рану. Впрочем, недаром говорят, что кость никогда не ломается в месте заросшего перелома.

— Ты не был на его похоронах? — спрашивает Самарин. — Эту могилу я рыл, лопату поломал, топором пришлось корни рубить. Два деревца, гляди, зачахли, остальные стоят. И бури им не страшны, потому что стоят они рядом и накрепко сплелись их корни…

Он помолчал.

— С Богомазом я был знаком всего месяц, проговорил он после паузы, глядя куда-то вдаль, — а вроде знал всю жизнь…

Улыбка молодила его лет на десять. Что-то горьковское чудилось мне в облике этого угловатого волжанина.

Имя Богомаза растопило маску отчужденности на лице Самарина. И я вспомнил казавшийся теперь безмерно далеким вечер — костер, искры, загоравшиеся в глазах Богомаза, голос его, взволнованный и волнующий. Самарин не был тогда ни угрюмым, ни грустным. Что сделало его таким нелюдимым?

«Да он не такой уж пожилой! — подумал я с удивлением, искоса глянув на него. — Его старят эти резкие морщины и эти брови, густые, черные, широкие. Ему не больше двадцати пяти…»

Набежал ветерок, всколыхнул еще росистую листву, и тихая полянка ожила в суматошной беготне света и тени. Ветер стих, и застыли солнечные блики на могильном столбе, на пожелтевшем дерне.

— Богомаз помог мне понять жизнь, — сказал Самарин. — До войны я читал запоем. Университет кончил, хороших слов нахватался. А что значат все эти слова, я по-настоящему, до конца, только от Богомаза узнал. Большие он дали передо мной раскрыл…

Великое счастье, что мы узнали Богомаза, говорил мне Самарин. Счастье сойтись в юности с «правильным человеком». В лихую годину быстрей и основательней перенимаешь у такого человека его богатство — его знание людей, жизненный опыт, бесценную мудрость жизни. Все это передал Богомаз многим нашим партизанам. Нет, не отшумела слава Богомаза… Многим будет светить он, светить всю жизнь, как продолжает светить бесконечно долго погасшая звезда.

— Хороший человек погиб, большой души человек! — Самарин нахмурился, и тон его стал резок. — Убийцы его сполна ответят!..

Я насторожился. Столько ненависти и горечи было в этих словах!

— Убийцы Богомаза, говорите? — спросил я. — Немцы?

Самарин помолчал. Лицо его снова стало непроницаемым.

— Скажи, почему ты променял свой карабин на автомат Богомаза?

— Я не хотел, чтобы он попал в чужие руки.

Мне хотелось немедленно назвать Самсонова, и у меня вырвалось:

— Слышал, вы тоже к награде представлены. Как думаете, Самсонов будет Героем?

Самарин скользнул взглядом по моему лицу и повернул к «аллее смерти». На ходу стал свертывать козью ножку.

— А кто его знает! — ответил он скучным голосом.

Знает ли Самарин, кто убил Богомаза, или только что-то подозревает? Не он ли ходил в Пчельню к Кузенкову, когда убили Богомаза? Что предпринял бы он, если бы знал все? Мое решение передать дело Самсонова в руки закона Большой земле не удовлетворяет, тяготит меня. Скоро ли мы вернемся на Большую землю? Что успеет еще натворить этот человек на посту командира бригады советских партизан? А если меня убьют и Самсонов уйдет от расплаты? Месть не терпит отсрочки, но до тех пор, пока мы на Малой земле, руки мои связаны. Бригада должна существовать, действовать непрерывно, безотказно. Уличенного в преступлении солдата не отзывают на суд, когда он целится во врага. Расплата откладывается… Подожди, Самарин, подожди! Время суда еще не пришло. Мучительно трудно ждать, но мы дождемся. Сейчас, когда немцы на Кавказе, не время судить Самсонова. Наши люди не должны знать, что командир их — преступник. Это было бы ударом в спину.

Мы пересекли Хачинский шлях, где все еще курились воронки, заплывая водой.

— Совестно мне, — говорил меж тем Самарин, бросая на меня частые взгляды. — Ведь это Богомаз, член подпольного обкома, настоял на создании парторганизации. Мало, очень мало сделано нами после его смерти. Ведь мы не воинская часть, мы партизаны, а Самсонов в основном отряде целиком заменил партийную работу единоличным командирским приказом, такого и в армии не бывало! Вот поговорил я недавно у Аксеныча с Полевым и предложил Самсонову — давай листовки для населения, газету партизанскую выпускать. А он мне: «Ты что, — говорит, — за газеткой от немцев укрыться вздумал? Или в парторги метишь? А воевать за тебя кто будет? Твоя пишмашинка — твой карабин». Я уговаривать его начал. С народом, говорю, связь держать надо, подымать на борьбу. Кому-кому, говорю, а вам, Георгий Иванович, следовало бы понимать важность политической работы, ведь вы сами в Москве десантникам политинформацию читали. И веришь — он посмотрел на меня странно и брякнул: «Мало ли какими ненужными делами на Большой земле заниматься приходилось!..» И приказал: «Делайте свое дело. Я тут командир, комиссар, парторг и начальник особого отдела…» А Полевой — молодец, всю жизнь своего отряда под партийный контроль поставил, не то что у нас. Мы с Полевым вот уже месяц пытаемся связаться с подпольщиками Могилева, но после гибели Богомаза связь эту нелегко установить. Конечно, если бы мы взялись за это все вместе… Дело к этому идет…

Рассказывал нам Богомаз, — помолчав, сказал Самарин, — почему на время оказались мы, как он выразился, «вне сферы централизованного, руководимого партией партизанского движения». Отсюда — все наши беды… В борьбе с гестапо могилевское подполье понесло большие потери. Ранней весной наши сбросили сюда на парашютах для связи с Богомазом двух бывших обкомовцев с радистом. Ты знаешь, группа погибла. Наши отряды выросли стихийно, оказались бесконтрольными. Но это дело временное…

Придя в лагерь, мы уселись было с котелком еще не остывшего супа со свининой поодаль от кухни, где развелась пропасть жирных надоедливых мух.

Но тут подошел Баламут.

— Братцы! — сказал он нам шепотом. — Где ж вы пропадаете? Рыбы тут, спасибо фрицам, нажарил. Объеденье! Больше года не нюхал рыбы! Только тихо! А то штабные шакалы пронюхают!

Окуньки, пара язей, плотва!.. Запах райский! И во фляжке у Баламута что-то булькает!..

— У нас в бригаде чудесный народ, — продолжал Самарин за завтраком разговор, — В бригаде два белорусских комсомольско-молодежных отряда, руководимых коммунистами, — рабочий Ветринский отряд, крестьянский — Аксеныча да три отряда из отборных, большей частью кадровых командиров и бойцов — тех, кто вырвался из плена, не захотел отсиживаться в «приймаках». Сила! Никакая сила не пересилит нашу, если мы обеспечим правильное руководство, наладим контроль.

Когда-то такими скучными казались мне эти слова — «руководство», «контроль»…

3

Мы вернулись в лагерь; распустив ремни, легли на солнышке.

Ярко блестит смазанный оружейным маслом «универсал», зеленеет щиток «максима» у входа в землянку с боепитанием. В дрожащем воздухе над кухонным костром чуть колеблется струйка сизого дыма. Затихает на мгновение лес, и за рекой, в лагере Аксеныча, слышится заливистое конское ржанье.

Я рад был случаю поговорить с Николаем Самариным. Самарин был близким другом Богомаза, а это — лучшая из рекомендаций. Дружил он и с Кузенковым. Всему отряду известно, что этот невеселый и несловоохотливый человек — отличный напарник в боевом задании. Среди разбитных вояк вроде Баламута или Гущина он больше всех подходит к моему идеалу сурового, чуждого земным соблазнам народного мстителя. Человек широкой и крепкой волжской кости, кряжист, плечист, он очень силен. Волосы гладкие, черные, спадающие на лоб. Лицо у него крупное, грубовато-волевое, с умными, спокойными карими глазами, лицо солдата сорок первого и пленяги..

О Самарине мне много рассказывал Черный — пулеметчик Баженов. Самарин — наш лучший разведчик, Баженов — первый пулеметчик. Они связаны испытанной дружбой. «Мы с ним не одну бочку горя хлебнули!» — говорит Черный. Старшина-артиллерист Самарин и техник-интендант II ранга Баженов вместе отступали, вместе попали в окружение, вместе не раз из лагерей бегали. Несколько месяцев тому назад весной они пытались бежать на станции Павлыш Кировоградской области. Колонна пленных тянулась через станционный поселок. Друзья бросились за клуню, притаились, но тут на улице появились солдаты-конвоиры, шедшие впереди новой партии пленных. Немцы заметили беглецов и погнали их, жестоко избивая прикладами, обратно в колонну. Видя, что Баженов едва держался на ногах, Самарин заслонял друга своим телом, принимая на себя удары. «Последние метры до колонны, — рассказывал Баженов, — он уже на руках донес меня. Там нас подхватили друзья. У одного фрица даже совесть заговорила. Когда его камрад вконец озверел и хотел вытащить Самарина из колонны, чтобы разделаться с ним, этот фриц что-то сказал ему, схватил за руку и увел. Конвоиры, сволочи, отбили мне все печенки, и меня по очереди тащили наши бойцы до эшелона. У Коли Самарина изо рта шла кровь, и хрипел он так, что я испугался за его жизнь. И вся грудь у него была в крови — опять открылась рана, та самая, из-за которой он попал в плен…»

И все же Самарин и Баженов бежали из фашистского плена, прыгнув на ходу с поезда, увозившего советских военнопленных в Германию. Они шли почти на верную смерть, прыгая из люка товарного вагона под огнем автоматов немецкой охраны. Баженов и Самарин не захотели ехать в Германию, не хотели работать на врага. Другие тоже этого не хотели, но смерти боялись больше позора.

— Готово, товарищ командир! — закричал кто-то в лагере.

Я поднял голову и увидел Журавлева, отрядного начбоя и техника, стоявшего с голубым мотоциклом у шалаша командира боевой группы.

Кухарченко выбрался на четвереньках из шалаша и встал, сонно жмурясь от яркого солнца. Первым делом он оплеснул, фырча, только что побритые щеки «Кёльнской» водой. Затем прицепил карабинчиком обтянутую замшей флягу к ремню и отряхнул свой новый костюм — последнее произведение отрядного портного — московского мастера Колобкова, по совместительству помощника главног