хватил автомат, выглянул в окно.
— Отбой! Еще кого-то хлопнули.
Дверь широко распахнулась, Богданов переступил через порог, повел носом…
— Есть чем подзакусить? Все село облазил — одна бульба везде. Да вы никак?.. А ну дыхни!
— Кого там хлопнули? На вот, драченики возьми. А вон шматок сала.
— Парня одного. Козлов опять отличился. Из Могилева, на немцев работал, служащий конторский, — ответил Степан-, запивая копченое сало топленым молоком из крынки.
— Опять поторопился Козлов? — насторожился Щелкунов, вытирая губы рукавом неизменной своей телогрейки.
Хлопец этот, как-никак, на фашистов ишачил, — неуверенно проговорил Богданов. — Я б отпустил его на все четыре… Мелкая сошка! Миллионы, поди, наших людей не по своей охоте за немецкие карточки лямку тянут.
— Изменился Козлов за последнее время, — сказал, потемнев, Щелкунов. — Как два разных человека — Козлов и Морозов.
Мы мало смыслим в юриспруденции. Трудно порой разобраться — кто достоин помилования, кто безусловно заслуживает наказания. Время сейчас страшное — может быть, самое страшное в истории нашей родины, борьба идет не на живот, а на смерть. Мы боремся с бесчеловечным врагом. Этот враг взял нас за горло. И мы свято выполняем народный наказ, уничтожая пособников врага. Тысячу раз оправдана наша беспощадность! Но мы давно уже начали понимать, что нельзя хватать через край, нельзя, чтобы щепки, летящие в этой великой рубке, убивали наших людей!
Да, Морозов уже не был тем Козловым, которого мы знали и почитали за честного и храброго товарища месяца два назад. Много обид и унижений выпало на долю этого десантника. Он не забыл ни издевательств полицаев на постах близ Могилева и Пропойска, ни вымаливания куска хлеба у глухонемых окон и запертых дверей, ни слякоть и мерзлоту мартовского леса, голодные дни, тревожные ночи. Как он мечтал тогда, наверное, заполучить в руки оружие, какими только проклятиями не согревал свое голодное и холодное тело!
— Хороший, боевой был парень, — медленно проговорил Щелкунов. — Сердце у него в лесу корой обросло. Зря его Самсонов теперь начальником разведки поставил. Раз мне едва удалось одного окруженца из рук его вырвать. А он истерику закатил. «Я Надьку, — кричит, — не пожалел, а все остальные для меня — семечки!»
Мудрено ли, что Козлов, этот озлобленный неврастеник, ослепнув от ненависти и горчайшей злобы, хватил через край? Мстить, убивать стало для него насущной потребностью. Дурень, сжившийся с врагом, — враг. Надя, любимая им девушка, не выполнившая приказ командира, — тоже враг…
— Больно быстрый он на спусковой крючок. Пойди уследи. Психиатром нас не снабдили. Не устраивать же Юрию Никитичу для него одного Канатчикову дачу, — продолжал Щелкунов.
Да, ненависть Козлова отталкивает, пугает. Нужно быть человеком и в ненависти… Я посмотрел на Щелкунова. Владимир тоже раньше был чем-то похож на Козлова. Оба — нетерпимы, недоверчивы. Но сейчас они разные люди. Почему так получилось? Почему смерть любимой девушки отравила сердце Козлова ненавистью, а сердце Владимира, ожесточившись против врагов, открылось для большой любви к людям? Почему Козлов попал под влияние Самсонова, а Щелкунов устоял? Все дело, очевидно, в крепком душевном здоровье, в нравственном мужестве! Беда Козлова в том, что он умел ненавидеть, а любить не умел.
— А ты, Богданов, не пробовал с ним говорить? — спросил Щелкунов.
— Что мне, жизнь надоела? — удивился Богданов. — Коли я буду сволочь всякую защищать, то он и меня во враги народа запишет. Я вот думаю, что будет, если Васька Козлов до фатерлянда ихнего дорвется.
Мне кажется, что и его сердце похоронено там, в «аллее смерти», вместе с Надей, под черной ольхой. Он вроде жив — ходит, бегает, говорит, стреляет, даже улыбается, смеется иногда. А внутри у него, на месте сердца, — пусто. Так смертельно раненный или контуженый солдат еще бежит, воюет. Только солдат этот все равно скоро упадет, а Козлов-Морозов будет долгие годы ходить, бегать, говорить с пустотой на месте сердца. Много, наверное, будет таких душевно контуженных после войны…
— Нечего его туда пускать, — буркнул Щелкунов. Такой ни детей, ни женщин не пожалеет. Надо нам, ребята, крепко за Ваську всем взяться.
— Верно, приструнить его надо, — согласился Баламут. — В науку взять.
«Не о том надо бы нам сейчас толковать, — думал я. — Точно забыли все Иванова. Неужели никто не видит, не понимает, что Самсонов убил его — сначала заразил вирусом тщеславия и властолюбия, а потом убил?..»
По селу, прервав трапезу в поповском доме, поплыл вдруг колокольный трезвон.
— Что за набат? — Мы выскочили на улицу. Над одноглавой церквушкой носились перепуганные стрижи.
— Козлов и Турка за упокой архиерейской души звонят!..
— Вот охламоны! Точно на святой неделе раззвонились!
Густой медный звон, недавний расстрел, наш разговор в поповском доме — все это заставило меня взорваться вдруг. Я вцепился в руку Богданова — он стоял рядом со мной у церквушки — и выпалил:
— Слушай, Степан! Да когда же это все кончится? У Кухарченко видели часы и пистолет Иванова! Понимаешь?
Богданов выдернул руку и, весь побагровев, остервенело рявкнул:
— Молчи! — Этим рыком он глушил собственные сомнения и беспокойство. Я отшатнулся от его глаз. Такими же глазами не так давно, ночью, в загайнике, смотрел я на Сашу Покатило. — Не касайся этих дел, — спокойнее выговорил Богданов. — Значит, так надо… Иди догоняй головной дозор!
Баламут и Щелкунов стащили Козлова с колокольни. Козлов размахивал кулаками. Ребята стали выкручивать ему руки. Самарин разнимал их.
С вратной иконы скорбно, сочувствующе глядел вниз полусмытый дождями Христос.
Километра три я ругал себя за глупую неосторожность, километров пять раздумывал над этим коротким, но поучительным разговором. Богданов стал понятнее мне. Он и Гущин и Козлов — это близнецы по родству душ. Мне было страшно: ведь и я, покривив душой или слепо поверив Самсонову, мог бы пойти по более «легкой» дороге бездумного выполнения приказа, по пути оправдания преступной жестокости. Подобно раку, эта страусовая слепота, это амнистирование преступления разъедает честную, смелую, правдивую душу…
В Князевку наш дозор пробирался по всем правилам партизанского искусства. Характерный отпечаток немецкого сапога, свежие следы автомобильных и велосипедных шин на шляхе утроили бдительность дозорных. В деревне творилось что-то неладное — крайние хаты пустовали. Никто не откликнулся на осторожный стук в окно. В одном из дворов к нам подбежала, разинув пасть, мохнатая собачонка. А вдруг как залает! Щелкунов тихонько засвистал, Сазонов заискивающе улыбнулся ей. Шавка важно вильнула хвостом, показала нам длинный розовый язык и затрусила по двору. Как только она скрылась в лопухах, мы поспешили убраться подальше от зловредной и громкоголосой твари.
— Ш-ш-ш! Тут кто-то есть, — шепнул мне Щелкунов, когда мы подкрадывались к следующей хате. — Слышишь?
Я заглянул в окно. С подоконника спрыгнул здоровенный рыжий кот. Из подвешенной к потолку люльки доносился плач. Я прислушался. Друзья мои тоже навострили уши. Жужжали мухи, тычась в оконное стекло. Где-то разговаривали. Нет! В вечерней тишине слышался один и тот же голос, мерный, спокойный…
Мы перебежали улицу, перемахнули через плетень, пересекли еще один двор. Двери раскрыты настежь. Привыкшим примечать каждую мелочь взглядом заметили: ведра у сарайчика пусты, но влажны. Где же люди?
Голос говорил:
— Заветная мечта ваша сбывается. Вы получаете землю в личное пользование… Эту землю, восстанавливая священное право частной собственности, вводя свободное хозяйствование, дарит вам великий друг нашего трудолюбивого и мирного белорусского народа — Гитлер — освободитель, фюрер Германской империи и народа и верховный главнокомандующий германских вооруженных сил и наш любимый и гениальный вождь!..
Что за чертовщина! Безлюдная деревня, брошенные в люльках дети, розовые сумерки — и в тишине этот оторванный от всего земного голос. Словно голос репродуктора в жутком безмолвии эвакуированного перед приходом врага города. Мы поползли дальше, обстрекая себе лицо и руки в крапиве.
— Исход войны с большевизмом предрешен. Жидо-большевистские недобитки напрягают последние силы. За Доном доблестная германская армия заканчивает ликвидацию разгромленной и отступающей в беспорядке Красной Армии. Вы теперь сами видите, господа общинники, какова цена мифу о непобедимости Советов. Близится конец войны. Наш славный корпус самообороны успешно искореняет лесных бандитов — недобитых жидов и комиссаров, которые прячутся в лесах, ровно волки. Чтобы ускорить разгром красной сволочи, вы, крестьяне, должны трудиться не покладая рук. Вы должны ответить новыми производственными успехами на любовь и заботу фюрера. Декрет о земельной реформе дает вам новые блага. Исправный налогоплатеж, два миллиона пудов хлеба со всей свободной России — вот, господа миряне, ваш вклад в дело победы, ваш подарок Гитлеру-освободителю. В одном селе мне староста жаловался, что лесные бандиты, в злобе предаваясь по ночам разбойному делу, срывают налогоплатеж, по ночам скот и продукты забирают. Это не отговорка. За помощь лесным волкам будем карать. А тот, кто поможет нам истребить бандитов, получит хутор! Ваш долг содействовать строительству новой Европы!
На невысоком, украшенном флагом помосте с трибуной из свежеобструганных досок стоит массивный господин в темно-синем бостоновом костюме. Шляпа с провинциальным заломом и помятыми полями, широченные брюки клеш, полуботинки в калошах — все это стало для меня непривычным. Немцев не видно, вооруженных людей среди большой толпы крестьян, запрудившей улицу перед трибуной, тоже не видать. Лишь на трибуне, по правую руку от оратора — усач с белой повязкой… Бывшие колхозники, превращенные гитлеровцами в «общинников», а вернее в рабов, стоят понуро, уныло.
— А тот тип не на легковушке приехал? — заволновался Кухарченко, когда мы вернулись и доложили ему обстановку.