Когда пня-головы не стало, Никита сказал отцу:
— А тебя не было, он слова говорил, он был живой. Под землёй у него пузо и ноги есть.
Отец провёл сына домой в избу.
— Нет, он давно умер, — сказал отец. — Это ты хочешь всех сделать живыми, потому что у тебя доброе сердце. Для тебя и камень живой, и на луне покойная бабушка снова живёт.
— А на солнце дедушка! — сказал Никита.
Днём отец стругал доски в сарае, чтобы перестелить заново пол в избе, а Никите он тоже дал работу — выпрямлять молотком кривые гвоздики.
Никита с охотой, как большой, начал работать молотком. Когда он выпрямил первый гвоздь, он увидел в нём маленького доброго человечка, улыбавшегося ему из-под своей железной шапки. Он показал его отцу и сказал ему:
— А отчего другие злые были — и лопух был злой, и пень-голова, и водяные люди, а этот добрый человек?
Отец погладил светлые волосы сына и ответил ему:
— Тех ты выдумал, Никита, их нету, они непрочные, оттого они и злые. А этого гвоздя-человечка ты сам трудом сработал, он и добрый.
Никита задумался.
— Давай всё трудом работать, и все живые будут.
— Давай, сынок, — согласился отец. Отец верил, что Никита останется добрым на весь свой долгий век.
Мир вокруг нас
Михаил Пришвин(1873–1954)«ИЗОБРЕТАТЕЛЬ»
В одном болоте, на кочке под ивой, вывелись дикие кряковые утята. Вскоре после этого мать повела их к озеру по коровьей тропе. Я заметил их издали, спрятался за дерево, и утята подошли к самым моим ногам. Трёх из них я взял себе на воспитание, остальные шестнадцать пошли дальше по коровьей тропе.
Подержал я у себя этих чёрных утят, и стали они вскоре все серыми. После из серых вышел один красавец, разноцветный селезень, и две уточки: Дуся и Муся. Мы им крылья подрезали, чтобы не улетели, и жили они у нас на дворе вместе с домашними птицами: куры были у нас и гуси.
С наступлением новой весны устроили мы своим дикарям из всякого хлама в подвале кочки, как на болоте, и на них гнёзда.
Дуся положила себе в гнездо шестнадцать яиц и стала высиживать утят. Муся положила четырнадцать, но сидеть на них не захотела. Как мы ни бились, пустая голова не захотела быть матерью.
И мы посадили на утиные яйца нашу важную чёрную курицу — Пиковую Даму.
Пришло время, вывелись наши утята. Мы их некоторое время подержали на кухне, в тепле, крошили им яйца, ухаживали.
Через несколько дней наступила очень хорошая, тёплая погода, и Дуся повела своих чёрненьких к пруду, и Пиковая Дама своих — в огород, за червями.
«Свись-свись!» — утята в пруду.
«Кряк-кряк!» — отвечает им утка.
«Свись-свись!» — утята в огороде.
«Квох-квох!» — отвечает им курица.
Утята, конечно, не могут понять, что значит «квох-квох», а что слышится с пруда, это им хорошо известно.
«Свись-свись!» — это значит: «Свой к своим!»
А «кряк-кряк» — значит: «Вы — утки, вы — кряквы, скорей плывите!»
И они, конечно, глядят туда, к пруду.
«Свой к своим!»
И бегут.
«Плывите, плывите!»
И плывут.
«Квох-квох!» — упирается важная птица-курица на берегу.
Они всё плывут и плывут. Сосвистались, сплылись, радостно приняла их в свою семью Дуся; по Мусе они были ей родные племянники.
Весь день большая сборная утиная семья плавала на прудике, и весь день Пиковая Дама, распушённая, сердитая, квохтала, ворчала, копала ногой червей на берегу, старалась привлечь червями утят и квохтала им о том, что уж очень-то много червей, таких хороших червей!
«Дрянь-дрянь!» — отвечала ей кряква.
А вечером она всех своих утят провела одной длинной верёвочкой по сухой тропинке. Под самым носом важной птицы прошли они, чёрненькие, с большими утиными носами; ни один даже на такую мать и не поглядел.
Мы всех их собрали в одну высокую корзинку и оставили ночевать в тёплой кухне возле плиты.
Утром, когда мы ещё спали, Дуся вылезла из корзины, ходила вокруг по полу, кричала, вызывала к себе утят. В тридцать голосов ей на крик отвечали свистуны. На утиный крик стены нашего дома, сделанного из звонкого соснового леса, отзывались по-своему. И всё-таки в этой кутерьме мы расслышали отдельно голос одного утёнка.
— Слышите? — спросил я своих ребят.
Они прислушались.
— Слышим! — закричали. И пошли в кухню.
Там, оказалось, Дуся была не одна на полу. С ней рядом бегал один утёнок, очень беспокоился и непрерывно свистел. Этот утёнок, как и все другие, был ростом с небольшой огурец. Как же мог такой-то воин перелезть стену корзинки высотой сантиметров в тридцать?
Стали все мы об этом догадываться, и тут явился новый вопрос: сам утёнок придумал себе какой-нибудь способ выбраться из корзины вслед за матерью или же она случайно задела его каким-нибудь своим крылом и выбросила? Я перевязал ножку этого утёнка ленточкой и пустил в общее стадо.
Переспали мы ночь, и утром, как только раздался в доме утиный утренний крик, мы — в кухню.
На полу вместе с Дусей бегал утёнок с перевязанной лапкой.
Все утята, заключённые в корзине, свистели, рвались на волю и не могли ничего сделать. Этот выбрался.
Я сказал:
— Он что-то придумал.
— Он изобретатель! — крикнул Лёва.
Тогда я задумал посмотреть, каким же способом этот «изобретатель» решает труднейшую задачу: на своих утиных перепончатых лапках подняться по отвесной стене. Я встал на следующее утро до свету, когда и ребята мои и утята спали непробудным сном. В кухне я сел возле выключателя, чтобы сразу, когда надо будет, дать свет и рассмотреть события в глубине корзины.
И вот побелело окно. Стало светать.
«Кряк-кряк!» — проговорила Дуся.
«Свись-свись!» — ответил единственный утёнок.
И всё замерло. Спали ребята, спали утята.
Раздался гудок на фабрике. Свету прибавилось.
«Кряк-кряк!» — повторила Дуся.
Никто не ответил. Я понял: «изобретателю» сейчас некогда — сейчас, наверно, он и решает свою труднейшую задачу. И я включил свет.
Ну, так вот я и знал! Утка ещё не встала, и голова её ещё была вровень с краем корзины. Все утята спали в тепле под матерью, только один, с перевязанной лапкой, вылез и по перьям матери, как по кирпичикам, взбирался вверх, к ней на спину. Когда Дуся встала, она подняла его высоко, на уровень с краем корзины. По её спине утёнок, как мышь, пробежал до края — и кувырк вниз! Вслед за ним мать тоже вывалилась на пол, и началась обычная утренняя кутерьма: крик, свист на весь дом.
Дня через два после этого утром на полу появилось сразу три утёнка, потом пять, и пошло, и пошло: чуть только крякнет утром Дуся, все утята к ней на спину и потом валятся вниз.
А первого утёнка, проложившего путь для других, мои дети так и прозвали Изобретателем.
Борис Житков(1882–1938)ПРО ОБЕЗЬЯНКУ
Мне было двенадцать лет, и я учился в школе. Раз на перемене подходит ко мне товарищ мой Юхименко и говорит:
— Хочешь, я тебе обезьянку дам?
Я не поверил — думал, он мне сейчас шутку какую-нибудь устроит так, что искры из глаз посыплются, и скажет: «Вот это и есть „обезьянка“». Не таковский я.
— Ладно, — говорю, — знаем.
— Нет, — говорит, — в самом деле. Живую обезьянку. Она хорошая. Её Яшкой зовут. А папа сердится.
— На кого?
— Да на нас с Яшкой. Убирай, говорит, куда знаешь. Я думаю, что к тебе всего лучше.
После уроков пошли мы к нему. Я всё ещё не верил. «Неужели, думал, живая обезьянка у меня будет?» И всё спрашивал, какая она. А Юхименко говорит:
— Вот увидишь, не бойся, она маленькая.
Действительно, оказалась маленькая.
Если на лапки встанет, то не больше полуаршина. Мордочка сморщенная, старушечья, а глазки живые, блестящие. Шерсть на ней рыжая, а лапки чёрные. Как будто человечьи руки в перчатках чёрных. На ней был надет синий жилет.
Юхименко закричал:
— Яшка, Яшка, иди! Что я дам!
И засунул руку в карман. Обезьянка закричала: «Ай, ай!» — ив два прыжка вскочила Юхименке на руки. Он сейчас же сунул её в шинель, за пазуху.
— Идём, — говорит.
Я глазам своим не верил. Идём по улице, несём такое чудо, и никто не знает, что у нас за пазухой.
Дорогой Юхименко мне говорил, чем кормить:
— Всё ест, всё давай. Сладкое любит. Конфеты — беда. Дорвётся — непременно обожрётся. Чай любит жидкий и чтоб сладкий был. Ты ей внакладку. Два куска. Вприкуску не давай: сахар сожрёт, а чай пить не станет.
Я всё слушал и думал: я ей и трёх кусков не пожалею, миленькая такая, как игрушечный человек. Тут я вспомнил, что и хвоста у ней нет.
— Ты, — говорю, — хвост отрезал ей под самый корень?
— Она макака, — говорит Юхименко, — у них хвостов не растёт.
Пришли мы к нам домой. Мама и девочки сидели за обедом. Мы с Юхименкой вошли прямо в шинелях.
Я говорю:
— А кто у нас есть!
Все обернулись. Юхименко распахнул шинель. Никто ещё ничего разобрать не успел, а Яшка как прыгнет с Юхименки маме на голову; толкнулся ножками — и на буфет. Всю причёску маме осадил.
Все вскочили, закричали:
— Ой, кто, кто это?
А Яшка уселся на буфет и строит морды, чавкает, зубки скалит.
Юхименко боялся, что сейчас ругать его будут, и скорей к двери. На него и не смотрели — все глядели на обезьянку. И вдруг девочки все в один голос затянули:
— Какая хорошенькая!
А мама всё прическу прилаживала.
— Откуда это?
Я оглянулся. Юхименки уже нет. Значит, я остался хозяином. И я захотел показать, что знаю, как с обезьянкой надо. Я засунул руку в карман и крикнул, как давеча Юхименко:
— Яшка, Яшка! Иди, я тебе что дам!
Все ждали. А Яшка и не глянул — стал чесаться меленько и часто чёрной лапочкой.
До самого вечера Яшка не спускался вниз, а прыгал по верхам: с буфета на дверь, с двери на шкаф, оттуда на печку.
Вечером отец сказал:
— Нельзя её на ночь так оставлять, она квартиру вверх дном переворотит.