– Он итальянец, да? – спросил Митя вернувшегося ни с чем старичка.
– Проходимец он, – сердито ответил тот, потирая зашибленный локоть. – Его в Милане за шулерство к постыдному столбу выставляли. Давно ли барышень танцулькам обучал по рублевику за час, а ныне кавалер и действительный статский советник. – Сплюнул. – У царя дьяк, у дьяка хряк. Вот кто истинно империей-то правит. Никуда без него, вертлявого, не двинешься.
Сказал и сам напугался, аж рот себе зажал, по сторонам заоглядывался.
Проходимец ли, нет ли, но смотреть на итальянца было интересно. Все-то он, шустрый, поспевал: и с вельможами раскланяться, и выслушивать нескольких просителей сразу, и даме ручку поцеловать.
Вдруг остановился, сказал – чисто, почти без акцента:
– Вы, генерал, первый. Вы, граф, второй. После вы, сударыня, а дальше я укажу, кому…
Не договорил, склонил голову по-собачьи, прислушиваясь к чему-то, внятному ему одному. Стремительно вскинул руку – будто капельмейстер пред оркестром.
– Его светлость Платон Александрович Зуров!
Из-за двери донеслись громкие, неспешно приближающиеся шаги.
Сияющие створки в третий раз скрипнули, и впереди стоявшие согнулись в низком поклоне, так что теперь поверх спин и белых затылков Мите стало все очень хорошо видно.
Ух ты!
На середину залы, потешно переваливаясь, выбежала мартышка в короткой юбчонке и кружевных панталончиках. Увидела склоненные тупеи и давай в ладоши стучать, скалить желтозубую пасть.
А уж потом из-за створки высунулся сам Платон Александрович, да и покатился с хохоту.
– По… похвально, что даму чтите!
Прямо слезы у него из глаз, так смеялся. Преображенец Пикин с кресла вскочил, еще громче князя заржал, Метастазио же ограничился веселой улыбкой.
– Хорошо. В добром расположении пребывают, – обрадовался старичок.
И начался прием.
Светлейший, вышедший к посетителям в китайском халате, сначала закусывал: кушал маслинки, начиненные соловьиными язычками, и щипал шемаханский виноград. Потом ковырял в зубах. Покончив с зубами, взялся за нос, нисколько не смущаясь многолюдства. С утра кожа Платона Александровича золотом уже не искрилась, но впрочем цвет лица у его светлости был свеж, а щеки румяны. Большую часть просителей он слушал скучливо или, может, не слушал вовсе – мысли любимца Фортуны витали где-то далеко. Иной раз по понуждению куафера он вовсе поворачивался к низко кланяющемуся человеку затылком. О чем просили, Мите слышно не было, да и всяк старался изложить дело потише, склоняясь чуть не к самому уху князя.
Одним он не отвечал вовсе, и тогда нужно было пятиться прочь, а непонятливых господин Метастазио брал двумя пальцами за локоть или за фалду и тянул назад: подите, мол, подите. Митя приметил, что несколько раз итальянец что-то нашептывал патрону про очередного искателя, и таких Зуров слушал внимательнее, ронял два-три слова, которые секретарь немедленно записывал в маленькую книжечку.
Папенька предпринял тактический маневр. Взял Митю за рукав и тихонечко, тихонечко переместился влево. Расчет был такой: когда светлейшему кончат завивать правую сторону головы, он повернется другим профилем – и как раз узрит отца и сына Карповых.
Так и вышло. Увидев же Митридата и его родителя, светлейший вдруг оживился, взор из скучающего сделался осмысленным.
– А, вот вы где! – вскричал князь, дернул головой и вскрикнул – забыл про раскаленные щипцы.
– Руки велю оторвать, образина! – рявкнул он на куафера по-французски. – Отойди прочь. А вы, двое, сюда!
Папенька ринулся первым. Подлетел к его светлости соколом, поклонился и замер, как лист перед травой. Митя припустил следом, встал рядом. Ну-ка, что будет?
– Как вас… Пескарев? – спросил Зуров, вглядываясь в красивое лицо Алексея Воиновича, и отчего-то поморщился.
– Никак нет. Карпов, отставной секунд-ротмистр, вашей светлости по Конной гвардии однополчанин.
– Карпов? Ну, не важно. Вот что, Карпов, вашего сына я беру к себе в пажи. У меня будет жить.
– О! Какая честь! – возликовал папенька. – Я не смел и мечтать! Мы немедленно переедем на квартиру, которую вашей светлости будет благоугодно нам назначить.
– Что? – удивился Зуров. – Нет, вам, Карпов, никуда переезжать не нужно. Вы вот что. – Он снова поморщился. – Вы отправляйтесь… ну, в общем, туда, откуда приехали. Без промедления, нынче же. Еремей!
– Да, светлейший? – привстал на цыпочки Метастазио.
– Ты ему дай тысячу или там две за утруждение, пускай его посадят в санки и скатертью дорога. Да гляди у меня, Карпов, – строго молвил Платон Александрович, переходя с помертвевшим папенькой на «ты». – Не вздумай в Петербург возвращаться, тебе здесь делать нечего. А о сыне не тревожься, он у меня ни в чем нужды знать не будет.
– Но… но… Родительское сердце… Совсем дитя… И потом, в Брильянтовую комнату, приглашение ее величества, – залепетал Алексей Воинович бессвязное.
Однако князь его не слушал, а Метастазио уже тянул за фалду.
– Папенька! – закричал Митя, бросаясь к отцу. – Я с вами поеду! Не хочу я тут, у этого!
– Ты что, ты что! – зашептал папенька, испуганно улыбаясь. – Пускай так, это ничего, ладно… Приживешься, понравишься, и о нас вспомнишь. Ты его светлости угождай, и все хорошо будет. Ну, храни тебя Христос.
Наскоро перекрестил сына и не посмел более задерживать, попятился к двери, кланяясь Платону Александровичу.
– Попрощались? – спросил тот. – И отлично. А теперь поди-ка сюда, лягушонок.
Один остался Митя, совсем один среди всех этих чужих, ненужных людей. И как быстро все стряслось-то! Только что был с родителем и ничего на свете не боялся, а тут вдруг обратился сиротой, малой травинкой среди преогромных деревьев.
– Еремей, как он тебе? – Зуров слегка ущипнул Митю за щеку.
– Смотря для какой надобности ваша светлость намерена сего отрока употребить, – ответил итальянец, разглядывая мальчика.
Тот слушал ни жив, ни мертв. Как это «употребить»? Не съесть же? Тут вспомнилось прочитанное из китайской гиштории про злого богдыхана, который омолаживал кожу в крови младенцев. Неужто?!
– Как для какой? – осерчал князь. – Иль ты не знаешь, отчего я утратил сон и дижестицию желудка? Скажи, годится ли он в посланцы любви?
Над головами просителей вылезла косматая башка давешнего пиита.
– Сиятельный князь произнес слово «любовь»? – закричал стихотворец и замахал листком. – Вот обещанная ода, которую желая бы возложить к стопам вашей светлости и за авторство сих вдохновенных строк нисколько не держусь! Дозвольте прочесть?
Зуров не дозволил:
– Недосуг.
Секретарь взял у пиита листок, сунул в немытую лапищу золотой и замахал на толпу: отодвиньтесь, отодвиньтесь, не для ваших ушей.
Подтанцевал обратно к столику, успев по дороге погладить Митю по голове.
– Не мал ли?
– Глуп ты, Еремей, хоть и слывешь умником. Мал золотник да дорог. А я сразу придумал, вчера еще. – Хитро улыбнувшись, Зуров достал из кармана мелко исписанную бумажку. Велел Мите. – Слушай и запоминай.
Стал читать вполголоса, проникновенно:
«Павлина Аникитишна, mon ame, mon tout ce que j'aime![3] Напрасно вы бежите меня, я уже не есть тот, который был. Не беспутной ветреник и не любитель старушьего плотолюбия, каким ты, верно, меня мнишь, а истинный Вертер, коему от нещастныя страсти неутоления жизнь не мила, так что хоть пулю в лоб или в омут головой. А чувствительнее всего мне то, что смотреть на меня не желаешь и когда мимо твоего дома верхами проезжаю, нарошно велишь ставни закрывать. Жестокосердная! Пошто не бываешь ни в балах, ни на четвертках? Уж и она приметила. Давеча говорила, где моя свойственница, а у меня сердце в груди так затрепыхалось, словно крылья бога любви Амура. И то вам подлинно сказать могу, голубушка Павлина Аиикитишна, что я буду не я, если не стану с тобой, как Амур с Псишеей, ибо вы самая Псишея и есть. Помните сии вирши иль нет? „Амуру вздумалось Псишею, резвяся, поймать, спутаться цветами с нею и узел завязать“. Так ведай же, о, Псишея души моей, что узел меж нами завязан волею небес и никоим силам немочно тот узел развязать!
Пока читал, прослезился от чувств, промокнул манжетом глаза.
– Ну-ка, премудрый Митридат, повтори. Да гляди, ни слова не выпусти. Сможешь?
Чего ж тут мочь? Митя повторил, не жалко. Светлейший следил по бумажке.
– Ага! Все в точности! Как по-писаному! – взликовал он. – Видишь, Еремей? Буду ей писать, моей душеньке, а письмеца никто не выкрадет, не трясись. Если что – малец сам выдумал, всегда отпереться можно. Старуха мне поверит. Да еще гляди. – Зуров взял Митю за плечи, повернул и так, и этак. – Волосья ему подвить, хитончик пошить, сзади крылышки из кисеи – будет Купидон. Еще можно малый лук золоченый, со стрелами.
Тут Метастазио заволновался, стал шипеть Фавориту в ухо. Митя отошел – пускай себе секретничают, не очень-то и нужно.
Все не мог опомниться от приключившегося жизненного переворота. Куда прислониться? У кого спросить совета?
Побродил по зале, повздыхал и пристроился подле знакомого старичка – все ж таки не совсем чужой, больше часа бок о бок простояли.
– С милостью вас, – сказал тот и присел на корточки, чтоб быть вровень с Митиным лицом. – Кто рано начинает – высоко взлетает. Может, когда-никогда выдастся оказия, и за меня словечко замолвите? Третью неделю паркеты топчу, все никак не протолкаюсь. А дело у меня, сударь мой, вот какое…
И завел что-то про младшего сынка-недоросля, но так долго и подробно, что Митя скоро отвлекся – стал за мартышкой наблюдать. Очень уж затейная была, бестия, пронырливая. Понравился ей чем-то кофейный генерал, застыла она перед ним, уставилась снизу вверх своими блестящими глазенками, морщинистый палец в рот засунула – ну прямо по-человечьи.
– Ой, берегись, Михаила! – весело предупредил Фаворит. – Зефирка у меня влюбчивая. Гляди, не попользуйся девичьей слабостью. Обрюхатишь – жениться заставлю.