И вот теперь Таврический дворец обратился в лесное царство. Стены парадной залы были сплошь покрыты еловыми и сосновыми ветками, кресла задрапировали на манер пней, из-за обклеенных настоящей корой колонн высовывались чучела медведей, волков, лисиц, а для входа гостей приспособили боковой подъезд, ради такой оказии обращенный в огромного ежа. Еж щетинился деревянными иглами в сажень, стеклянные глаза светились огоньками, а дверь была устроена у лесного жителя в боку.
Когда привезли великую княжну и она увидела чудесного зверя, то захлопала в ладоши и завизжала от восторга. Ее высочество была в наряде ягодки-земляники: красное платьице, на обритой головке изумрудный венец. Приглашенным было ведено вырядиться лесной фауной либо флорой: грибами, зверями, лешими, русалками и прочими подобными фигурами. Пренебречь не дозволялось никому, даже иностранным посланникам, которые расценили затеваемое торжество не в сентиментальном, а в политическом смысле, и явились: прусский посол в виде груздя, британский – соболя, шведский – дровосека, неаполитанский – зайца, а больше всех постарался баварский, нарядившись прегордым дубом. После в реляциях своим правительствам отписали, что сия аллегория несомненно знаменует торжество Леса (то есть лесной державы России) над своим давним соперником Полем, сиречь Польшей.
Митю камердинер нарядил мужичком-лесовичком. Пудру с волос смыл, приклеил бороденку. В остальном же наряд был незатейливый, крестьянский: лапоточки, плисовые порты, белая рубаха с подпояской. В руке полагалось нести лиственничную ветку, грозить ею всем встречным и даже бить – иголки мягкие, не оцарапают.
Бить он, конечно, никого не стал и вскоре будто ненароком обронил ветку на пол. Походил среди гостей, поглазел на наряды, в очередной раз подивился недоумству взрослых. Настроение было тоскливое.
Еще тошнее стало, когда услыхал сзади шепоток:
– А я вам говорил, ваше сиятельство, никакой он не ребенок, а ученый вавилонский карла, и лет ему никак не меньше пятидесяти. Глядите, вон на макушке прядка седая – недокрасил.
О, невежественные, пустоязыкие, скудоумные!
Дальше – хуже.
Подлетел Фаворит, нагнулся, зашептал. Глаза сумасшедшие.
– Здесь она, моя Псишея! Доложили – ее карета подъехала. Три недели носа ко двору не казала, а тут не посмела государыню огорчить! Письмо не забыл?
– Помню, – буркнул Митя.
– Молодец. В конце так присовокупи. – Князь зашелестел в самое ухо. – «Нынче ночью жди. Как постылая заснет, приду. Ни замки, ни стены не остановят». Поди, нашепчи ей. И смотри: если что – кишки размотаю.
– Да кому ей-то? – жалобно вздохнул несчастный Митридат. – Я ведь и знать не знаю, какая особа имела счастие вызвать сердечный интерес вашего сиятельства.
– Графиня Хавронская. Павлина Аникитишна, Павлинька.
Зуров выговорил это имя нежно, словно пропел.
– Видишь клавесин и арфу? Сейчас будут музицировать. Сначала Наследник споет романс в честь дочери, а потом запоет она, моя сладкоголосая русалка.
Митя обреченно направился к возвышению, где уже поставили украшенное оранжерейными ландышами кресло для государыни, для именинницы – стульчик в виде зеленой мшистой кочки.
Наследник был наряжен Лесным Царем – в короне из шишек, в мантии из бобровых хвостов. Пел он прескверно, но зато прочувствованно и очень громко. Самозабвенно разевал широкий редкозубый рот, так что во все стороны летели брызги слюны. Никто его, бедного, не слушал. Придворные болтали, шушукались, а царица переговаривалась с румяной русалкой: перевитые кувшинками волосы распущены, на простом белом платье приклеены блестки, изображающие рыбью чешую.
Едва смолкли последние аккорды и певец без единого хлопка сошел с возвышения, Екатерина громко сказала:
– Ну что, скромница, порадуй нас, спой мою любимую.
Русалка поднялась, сделала реверанс ее величеству и вышла к клавесину.
Это, выходит, и была пассия Платона Александровича, так что надлежало приглядеться к ней получше.
Митя не считал себя вправе оценивать женскую красоту, ибо не достиг еще уместного возраста, однако смотреть на графиню Хавронскую безусловно было приятно. Округлое, в форме сердечка лицо, губки бутоном, ясные серые глаза с предлинными ресницами, розовейше-белейшая кожа – все было диво. Да одних волнистых, обильных волос хватило бы, чтоб даже во сто крат менее прекрасную лицом особу сочли привлекательной.
Павлина Аникитишна запела про сизого голубочка, который стонет день и ночь, ибо от него миленький дружочек улетел надолго прочь, и тут очарование ее нежной красоты и мягкого голоса сделалось почти невыносимым – прямо-таки затруднительным для мерного дыхания, ибо от восторга воздух застывал в горле и не желал наполнять грудь.
Графине хлопали долго и даже кричали «Браво!». Когда она вернулась на прежнее место, Митя подобрался ближе, встал за спинкой царицыного кресла.
От пения Павлина Аникитишна распунцовелась еще пуще, глаза наполнились сиянием, но ресницы сдерживали этот пламень, скромно затеняли его. Красавица ни на кого не смотрела, внимала словам Екатерины, потупив взор.
– Улетел твой милый дружочек, улетел, – ласково выговаривала ей императрица. – Да не надолго, а навсегда, не вернешь. Поплакала уже, погоревала, будет. Что ж себя заживо хоронить? Полно, матушка, глупствовать. После, когда станешь старая, будешь локти кусать. Мою свойственницу всякий возьмет, выбирай любого жениха. А не хочешь замуж, – Екатерина наклонилась к скромнице, с лукавой улыбкой шепнула, – так заведи себе сердечного дружка. Никто не осудит, ведь пять лет вдовствуешь.
Ужас до чего сейчас было жалко великую монархиню. Не знает, бедняжка, какого аспида пригрела на сердце. Еще и сама, святая простота, содействует его злоядному умыслу. Послушает красавица совета, призадумается про сердечного дружка, а тут как раз посланник к Псишее от Амура.
– Благодарю за доброе участие, ваше величество, – тихо молвила графиня. – А только не нужно мне никого. Ежели бы только вы исполнили давнюю мою просьбу и дозволили удалиться в деревню, я была бы совершенно…
– Ну нет! – Екатерина сердито шлепнула прекрасную даму веером по руке. – Я дурству не потатчица! Еще после мне, сударыня, спасибо скажете!
Митя увидел, как из-под пушистых ресниц Павлины Аникитишны сбегают две хрустальных слезинки, и прослезился сам.
Нет, не было его мочи участвовать в Фаворитовом окаянстве.
Выбежал в вестибюль, где скидывали шубы припозднившиеся гости. По лестнице поднялся на галерею. Там было хорошо, темно. Устал Митридат от света – во всех смыслах сего слова. Отчего папенька так алкал этого Эдема? Что в нем хорошего? Семилетнего человека, и того не могут оставить в покое.
Залез на широкий подоконник, прижался пылающим лбом к холодному стеклу. Внизу горели факела и разноцветные лампионы, подъезжали и отъезжали кареты, посверкивали оледеневшие иглы чудо-ежа.
Митя спрыгнул на пол, в скорбной задумчивости прошелся по безлюдной галерее.
Никакая она, оказывается, была не безлюдная.
Из следующей оконной ниши донеслись шорохи, шепот, частое дыханье.
Кавалер с дамой – тоже забрались на подоконник и возятся, любезничают.
– Ах! – пискнул женский голосок. – Тут кто-то есть!
Зашелестели шелка, на пол спрыгнула барышня в наряде лисички, но только изрядно помятом и истерзанном. Ойкнула, прикрыла лицо руками, побежала прочь. Только Митя все равно ее узнал – из государыниных фрейлин, как бишь ее, остзейская фамилия.
Потом на пол слез ухажер, топнул ботфортами, подтянул пояс, обернулся.
Пикин! В мундире, при шпаге – видно, едва сменился с дежурства.
Это уж было чересчур. Что за роковой день!
Митя задрожал всем телом, попятился, но поздно.
– Шишки медовые! – промурлыкал капитан-поручик, протягивая длинную руку. – На ловца и зверь.
Больше ничего говорить не стал, схватил мужичка-лесовичка за кушак, рывком вскинул на подоконник и как дернет раму! С улицы дунуло ледяным ветром, снежной трухой.
– Дяденька Пикин, пустите! – взвизгнул Митридат самым постыдным, щенячьим образом. – Что я вам сделал?
– Пока ничего, воробей, но скоро сделаешь мне много хорошего, – радостно сообщил гвардеец, влезая на подоконник с ногами. – Благодаря тебе я спишу половину долга.
Раскрыл окно широко, взял свою жертву покрепче, раскачал.
– Дознаются! – воззвал Митя к разуму злодея. – Прохор Иваныч поймет!
Пикин раскачивать мальчика перестал, неумного подумал.
– Не докажет. Лазил постреленок по окну, да сорвался. Ну, лети, воробышек.
И с этим напутствием швырнул царского воспитанника вниз – прямо на острые ежовы иглы.
Но немного не рассчитал силу преображенец – очень уж легок был метательный снаряд и пролетел чуть дальше, чем следовало.
Смертоносная щетина мелькнула перед самым лицом вопящего Митридата, не зацепила. Он вне всякого сомнения все равно убился бы насмерть о гранитные ступени, если б не чудо – уже второе за сей кошмарный день, если вспомнить спасение из колодца.
По ступенькам поднималась гаргантюанских размеров дама: куафюра у нее была вся в веточках, увенчанная картонным соловьем, а широчайшее платье a la panier[6] являло собой вид цветущей поляны. На эту-то поляну Митя и рухнул. Исцарапался о ветки шиповника и ивовые фижмы, порвал рубаху, но не разбился, а лишь прокатился по лестнице, от брошенный пружинистым кринолином. Спасительница отрока стояла ни жива ни мертва. Платье лишилось всей своей правой половины, и теперь дама в панталонах цвета «смущенное целомудрие» была похожа на обнаженную наяду, выглядывающую из-за куста. Ее крик, разразившийся секунду спустя, был душераздирающ, и оглушенный падением, переставший что бы то ни было понимать мальчик сломя голову ринулся прочь и от этого вопля, и от деревянного ежа, и от всей сияющей огнями громады дворца.
Сам не помнил, как пробежал через сад и вылетел из ворот. Приходить в себя начал от холода. Еще сколько-то пометался туда-сюда по заснеженной площади, вконец продрог и сообразил: деваться некуда, нужно идти назад, а там броситься в ноги матушке-государыне и все-все ей рассказать. Пускай или поверит и защитит, или рассердится и отошлет к папеньке с маменькой. Последнее еще, может, и лучше.