Внеклассное чтение — страница 62 из 91

– Ай да Мирон! Мы все мечтали да спорили, а он дело делал! Ах, молодец! Ах, герой! – все не мог успокоиться Данила.

Между тем карета въехала в ворота английского парка, устроенного таким образом, чтобы как можно достовернее походить на девственное творение природы. Должно быть, в летнее время все эти кущи, лужайки, холмы к озерца выглядели чрезвычайно живописно, однако бело-черная зимняя гамма придавала парку вид строгий и немного сонный.

Над верхушками деревьев показалась крыша господского дома, увенчанная круглой башенкой, и в следующий миг грянул пушечный выстрел, распугав многочисленных птиц. – Это нас дозорный заметил, – объяснил Данила, радостно улыбаясь. – Старинное московское гостеприимство. Как завидят гостей, палят из пушки. И на кухне сразу пошла кутерьма! Тебе понравится здесь, вот увидишь.

А Мите и так уже нравилось.

Дом оказался большим, размашистой постройки: с одной стороны стеклянная оранжерея, с другой колоннада, сплошь уставленная свежевыкрашенными сельскохозяйственными орудиями, из которых Митя узнал лишь английскую двуконную сеялку, которую видел на картинке.

У парадных дверей в ряд выстроились дворовые – молодец к молодцу, в синих мундирах на манер гусарских. Двое подбежали открывать дверцу дормеза, остальные поклонились, да так весело, без раболепства, что любо-дорого посмотреть.

А по ступенькам уже сбегал плотный, невысокий мужчина с кудрявой непудреной головой и румяным лицом. Он был в кожаном фартуке поверх рубашки, в нарукавниках, засыпанных опилками.

– Мирон!

Фондорин спрыгнул на снег, побежал навстречу хозяину, и тот тоже просиял, распростер объятья.

Они троекратно облобызались, оба разом что-то говоря и смеясь, а Любавин, не удовлетворившись объятьями, еще принялся стучать гостя по спине и плечам.

– Ну порадовал! Ну утешил, Даниил Заточник! – хохотнул Мирон Антиохович и пояснил присоединившемуся к нему красивому юноше. – Однокашник мой, Данила Фондорин, тот самый! А Заточником его прозвали после того, как ректор его за дерзость в карцер заточил.

– Да, батюшка, вы рассказывали, – улыбнулся юноша. – Я про вас, Данила Ларионович, очень наслышан:

– Сын мой, Фома, – представил Любавин. – Ты его в пеленках помнишь, а ныне вон какой гренадер вымахал. Ох, опилками тебя перепачкал!

Он засуетился, отряхивая кафтан Фондорина. Тот, смеясь, спросил:

– Все мастеришь?

– Да, придумал одну штуку, которая произведет la revolution veritable[13] в мясо-молочном сообществе. Но показать не могу, даже не упрашивай. Не все еще додумал.

Данила засмеялся.

Тут Мирон Антиохович увидел прилипшего к каретному окну Митю.

– Э, да ты, я смотрю, не один? Улыбка на лице гостя угасла.

– Я тоже с сыном. Поди сюда, Самсон не дичись.

Когда Митя подошел и поклонился, Фондорин присовокупил:

– Ему девять, но разумен не по годам. Мите показалось, что Любавин и его сын смотрят на него каким-то особенным образом. Но впрочем почти сразу же оба, переглянувшись, радушно заулыбались.

– Мал для девяти годов-то, мал. – Мирон Антиохович шутливо тронул Митю пальцем за кончик носа. – Поди, Данила, ученостью сынка сушишь? Знаю я тебя, книжника. Ах, да что же я, как нехристь какой! – переполошился вдруг хозяин. – В дом, в дом пожалуйте! Лидия-то моя умерла. Да-да, – закивал он всплеснувшему руками Даниле. – Ладно, ладно, отплакано. Нечего. Теперь я, как и ты, бобылем. Вдвоем с Фомой управляемся, без женского уюта. Не взыщи.

* * *

Это он скромничал, насчет уюта-то. Дом замечательного бригадира был устроен самым разумным и приятным для проживания манером. Мебель простая, без затей, но тщательно продуманная в видах удобства: спинки стульев и кресел вырезаны в обхват спины, чтоб покойней сиделось; на широких подоконниках турецкие подушки – вот, поди, славно почитывать там хорошую книжку и любоваться парком; полы покрыты дорожками деревенского тканья – и не скользко, и ступать мягко.

Но больше всего Митридата, конечно, заинтересовали полезные приборы, имевшиеся чуть не в каждой комнате. Были тут барометры с термометрами, обращенные на обе стороны дома, и подзорные трубы для лицезрения окрестностей, и буссоль с астролябией, а лучше всего оказалось в библиотеке. Что книг-то! Тысячи! Вот где провести бы годик-другой!

На стенах три портрета старинных людей: один в круглой шапочке и с длинными прямыми волосами, молодой, двое других – в плоских, именуемых беретами, возрастом постарше.

– Это у тебя Пико де ла Мирандола, контино моденский, – покивал Фондорин, признав молодого. – Это преславный Кампанелла, а третий кто ж?

– Великий английский муж Фома Мор, в честь которого я назвал единственного сына и наследника. Портрет писан художником не с известной гравюры, а по моим сугубым указаниям, вот ты и не узнал.

– Отменная Троица, лучше всякого иконостаса, – одобрил Данила и оборотился к Стеклянному кубу, в котором стояла черная трубка на хитрой подставке. – А это что? Неужто диоптрический микроскоп?

– Он самый, – гордо подтвердил Любавин. – Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населенный мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.

Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же ее просторы не линейны, а слоисты – бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.

– Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? – не выдержал он.

Мирон Антиохович засмеялся:

– «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому возрасту свое. – А Митридату ответил. – Извини, дружок, не могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. – Взял Митины руки в свои, зацокал языком. – Барчук, сразу видно – барчук. Вот вы каковы, злато-розовые, лишь языком молоть да слезы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?

– Так.

– Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу дает помещику в России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счетом по сорока пяти рубликов. Каково?

– Невероятно! – воскликнул Фондорин.

– То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных мастерских, полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво дозволь жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а после и бери по справедливости. Женатый мужик первые три года мне вовсе ничего не платит, даже, наоборот, на обзаведение получает. Зато потом и возвращает сторицей. Данила заметил:

– Это, конечно, превосходно у тебя устроено. Да только возможно ль воспитать в человеке достоинство, если такого хозяина всегда посечь можно?

– Не всегда, не по моему произволу, а по установленному порядку, за известные нарушения! – горячо возразил Любавин. – Для их же блага!

– А вот я, чем дольше на свете живу, тем более склоняюсь к убеждению, что человеку, если он здоров, лучше дать возможность самому своим благом озаботиться. Иначе выйдет, как у наследника в Гатчине. Слыхал? Он тоже своим крестьянам благодетельствует, но они у него должны в немецких полосатых чулках ходить, спать в ночных колпаках и чуть ли не волосы пудрить.

– Ну, с чулками это, пожалуй, чересчур, – засмеялся Мирон Антиохович, – однако у меня на цесаревича большие надежды. Он знает, что такое несправедливость, а для государя это великая наука. Уже четверть века, со дня совершеннолетия, он пребывает отстраненным от законного престола. И, подобно любимому тобой некогда принцу Датскому, принужден бессильно наблюдать за бесчинствами преступной и распутной матери. А ведь эта новая Иезавель много хуже шакеспировской Гертруды. Та всего лишь совершила грех кровосмесительства, эта же умертвила двух законных государей, Петра с Иоанном, и не подпускает к короне третьего!

Здесь Любавин взглянул на детей и осекся. – Ладно, после об этом потолкуем, а то у счастливых обитателей грядущего девятнадцатого столетия уже ушки на макушке. Сейчас обедать, всенепременно обедать!

* * *

После обеда, сытного и вкусного, но очень простого, хозяин все же не утерпел – повел гостей в коровник показывать свое революционное изобретение. Оно являло собой сложнейший механизм для содержания скотины в телесной чистоте. Дело в том, что коровы, отменно крупные и ленивые, у Любавина на пастбище не ходили вовсе, а проводили всю свою коровью жизнь в узких деревянных ячеях. Ели, спали, давали молоко и соединялись с быком, не двигаясь с места. По уверению Мирона Антиоховича, мясо и молоко от этого обретали необычайную вкусность и жирность. Теперь же неутомимый эконом замыслил устройство, посредством которого навоз и урина ни на секунду не задерживались бы в стойле, а попадали на особый поддон, чтобы оттуда быть переправленными в отстойные ямы. Обычное отверстие в полу для этой цели не годилось, так как глупое животное могло попасть в него ногой. Посему Любавин разработал пружинную планку, нечувствительную к давлению копыта, однако переворачивающуюся при падении на нее груза весом более трех унций.