Внеклассное чтение. Том 2 — страница 16 из 45

— Он самый, — гордо подтвердил Любавин. — Самоновейший, с ахроматическим окуляром. В простой капле воды обнаруживает целый населённый мир. Выписан мною из Нюрнберга за две тысячи рублей.

Митя затрепетал. Читал о чудо-микроскопе, много сильнейшем против прежних, давно мечтал при его посредстве заглянуть в малые вселенные, обретающиеся внутри элементов. Была у него собственная гипотеза, нуждавшаяся в опытном подтверждении: что физическая природа не имеет границ, однако же её просторы не линейны, а слоисты — бесконечно малы в одном направлении и бесконечно велики в другом.

— Милостивый государь, а не дозволите ли заглянуть в этот инструмент? — не выдержал он.

Мирон Антиохович засмеялся:

— «Милостивый государь». Ишь как ты его, Данила, вымуштровал. Гляди, не переусердствуй с воспитанием, не то вырастишь маленького старичка. Всякому возрасту своё. — А Митридату ответил. — Извини, дружок, не могу. Очень уж нежный механизм. Я и собственному сыну не дозволяю его касаться, пока не постигнет всей мудрости биологической и оптической науки. В твои годы должны быть иные игрушки и занятия. На токарном станке работать умеешь? Нет? А с верстаком столярным знаком? Ну-ка ладоши покажи. — Взял Митины руки в свои, зацокал языком. — Барчук, сразу видно — барчук. Вот вы каковы, злато-розовые, лишь языком молоть да слёзы лить, а надобно работать. Ты-то вот, Данила, своих крепостных, поди, отпустил, вольную им дал, так?

— Так.

— Держу пари, что половина на радостях поспивались. Рано нашим мужикам волю давать, много воли это как много сильного лекарства. Отравиться можно. Понемногу следует, по чуть-чуть. Я вот своим крепостным свободы не даю и не обещаю. Зачем человеку свобода, если он ею пользоваться не умеет? Иной раз и посечь нужно, по-отечески. Зато я каждому помогаю на ноги встать, хозяйство наладить. Известно ли тебе, сколько доходу даёт помещику в России одна ревизская душа? Нет? А я справлялся. В среднем семь рублей в год, не важно натурой или деньгами. Я же с каждого работника имею средним счётом по сорока пяти рубликов. Каково?

— Невероятно! — воскликнул Фондорин.

— То-то. И это не считая дохода от мельниц, ферм, скобяных мастерских, полотняного и конного заводов. Ты зависимому человеку перво-наперво дозволь жить: дом ему обеспечь хороший, ремеслу научи, дай на ноги встать, а после и бери по справедливости. Женатый мужик первые три года мне вовсе ничего не платит, даже, наоборот, на обзаведение получает. Зато потом и возвращает сторицей.

Данила заметил:

— Это, конечно, превосходно у тебя устроено. Да только возможно ль воспитать в человеке достоинство, если такого хозяина всегда посечь можно?

— Не всегда, не по моему произволу, а по установленному порядку, за известные нарушения! — горячо возразил Любавин. — Для их же блага!

— А вот я, чем дольше на свете живу, тем более склоняюсь к убеждению, что человеку, если он здоров, лучше дать возможность самому своим благом озаботиться. Иначе выйдет, как у наследника в Гатчине. Слыхал? Он тоже своим крестьянам благодетельствует, но они у него должны в немецких полосатых чулках ходить, спать в ночных колпаках и чуть ли не волосы пудрить.

— Ну, с чулками это, пожалуй, чересчур, — засмеялся Мирон Антиохович, — однако у меня на цесаревича большие надежды. Он знает, что такое несправедливость, а для государя это великая наука. Уже четверть века, со дня совершеннолетия, он пребывает отстранённым от законного престола. И, подобно любимому тобой некогда принцу Датскому, принуждён бессильно наблюдать за бесчинствами преступной и распутной матери. А ведь эта новая Иезавель много хуже шакеспировской Гертруды. Та всего лишь совершила грех кровосмесительства, эта же умертвила двух законных государей, Петра с Иоанном, и не подпускает к короне третьего!

Здесь Любавин взглянул на детей и осёкся. — Ладно, после об этом потолкуем, а то у счастливых обитателей грядущего девятнадцатого столетия уже ушки на макушке. Сейчас обедать, всенепременно обедать!

* * *

После обеда, сытного и вкусного, но очень простого, хозяин всё же не утерпел — повёл гостей в коровник показывать своё революционное изобретение. Оно являло собой сложнейший механизм для содержания скотины в телесной чистоте. Дело в том, что коровы, отменно крупные и ленивые, у Любавина на пастбище не ходили вовсе, а проводили всю свою коровью жизнь в узких деревянных ячеях. Ели, спали, давали молоко и соединялись с быком, не двигаясь с места. По уверению Мирона Антиоховича, мясо и молоко от этого обретали необычайную вкусность и жирность. Теперь же неутомимый эконом замыслил устройство, посредством которого навоз и урина ни на секунду не задерживались бы в стойле, а попадали на особый поддон, чтобы оттуда быть переправленными в отстойные ямы. Обычное отверстие в полу для этой цели не годилось, так как глупое животное могло попасть в него ногой. Посему Любавин разработал пружинную планку, нечувствительную к давлению копыта, однако переворачивающуюся при падении на неё груза весом более трёх унций.

— Соседские крестьяне моим коровам завидовать будут, ей-богу! Бурёнки у меня и так содержатся много сытней, теплей, чище, а скоро вообще царевнами заживут, — оживлённо объяснял изобретатель, демонстрируя работу хитроумной конструкции.

— Не будут, — сказал Данила. — Коровник, спору нет, заглядение, но человеку одних лишь сытости, крова и устроенности бытия мало. Большинство предпочтут голод, холод и грязь, только бы на свободе. Да и коровы твои разбрелись бы кто куда, если б ты их стенками не запер.

— И были бы дуры! Пропали бы в одночасье. Кого б волки задрали, а прочих крестьяне на мясо бы разворовали.

— Неужто твои мужики воруют? — удивился Фондорин. — Невзирая на сытость?

Любавин досадливо покривился:

— Мои-то нет, зачем им? У кого достаток и работы много, тому не до воровства. Голодранцы из соседних деревень шастают, тащат что на глаза попадёт. После того как мои мужики конокрада до смерти забили, я у себя милицию завёл. Чистые гусары! Много лучше казённой полиции, уж можешь мне поверить.

— Верю, — усмехнулся Данила, — Однако в чём незаконченность твоего навозного клапана?

Любавин встал на четвереньки, оттянул пружину.

— Да вот, видишь? У меня тут насосец, доску водой споласкивать. Включается качанием планки, но не успевает её дочиста вымыть — пружина захлопывается. Митя сказал:

— А если вот сюда пружинный замедлитель?

Всё же девятилетним мальчиком быть гораздо вольготнее, чем шестилетком! Можно предложить разумное техническое усовершенствование, и никто особенно не удивится.

— Толковый у тебя сынок! — воскликнул Мирон Антиохович. — Ну-ка, Фома, беги в слесарную за инструментами. Попробуем!

* * *

Провозились в коровнике дотемна. Перепачкались в пыли, да и в навозе тоже, но своего добились: струя воды вымывала планку начисто.

Счастливый хозяин повёл гостей в баню — отмываться.

Уж как Митю хвалил, как его сметливостью восхищался.

— Наградил тебя Бог сыном, Данила. За все твои мучения. — Любавин показал пальцем на грудь Фондорина, и Митя, вглядевшись через густой пар, увидел там белый змеистый шрам, и ещё один на плече, а на боку багровый рубец. — Ты его в офицеры не отдавай, пошли в Лондон. Пускай на инженера выучится. Много пользы может принести, с этакой головой.

Он любовно потрепал Митю по волосам.

— Ты зачем сыну волоса дрянью мажешь? От сала и пудры только блохи да вши. Это в тебе, Данила, бывший придворный проступает. Стыдись! К естеству нужно стремиться, к природности. А ну, Самсоша, поди сюда.

Схватил, неуёмный, Митю за шею, лицом в шайку сунул и давай голову мылить. Сам приговаривает:

— Вот так, вот так. Ещё бы коротко обстричь, совсем ладно будет.

— Ой, пустите! — запищал Митя, которому в глаз попало мыло, но все только засмеялись.

Сильные пальцы, впрочем, тут же разжались. Митридат, отфыркиваясь, распрямился, протёр глаза и увидел, что смеются только Данила и Фома, а Любавин стоит бледный, с приоткрытым ртом и смотрит на него, Митю, остановившимся взглядом. Это заметил и Данила, бросился к старому другу. — Что, сердце?

Мирон Антиохович вздрогнул, отвёл глаза. Трудно сглотнул, потёр левую грудь.

— Да, бывает… Ничего, ничего, сейчас отпустит.

Но и за ужином он был непривычно молчалив, почти не ел, а если и отвечал на Данилины слова, то коротко и словно через силу.

Наконец Фондорин решительно отодвинул тарелку и взял Любавина за руку. — Ну вот что, братец. Я как-никак доктор… — Посчитал пульс, нахмурился. — Э, да тебе лечь нужно. Больше ста. В ушах не шумит?

Любавин-младший встревожился не на шутку — сдёрнул с груди салфетку, вскочил.

— Да что вы переполошились, — улыбнулся через силу Мирон Антиохович. — В бане перегрелся, эка невидаль. — Глаза его блеснули, улыбка стала шире. — Вот ты, Данила, давеча, в коровнике, мне упрёк сделал. Неявный, но я-то понял. Про то, что я своих крестьян, как коров содержу — только о плоти их забочусь, а духом пренебрегаю. Подумал про меня такое, признавайся?

— Мне и в самом деле померещилось в твоей чрезмерной приверженности к порядку и практической пользе некоторое пренебрежение к…

— Ага! Плохо же ты меня знаешь! Помнишь, как мы с тобой, ещё студиозусами, сетовали на убожество деревенской жизни? Что крестьяне зимой с темна на печь ложатся, иные чуть не в пятом часу, и дрыхнут себе до света вместо того чтоб использовать зимний досуг для пользы или развлечения? Помнишь?

— Помню, — кивнул Данила. — Я ещё негодовал, что иной крестьянин и рад бы чем заняться, да нищета, лучину беречь надо.

Любавин засмеялся:

— А как про клобы крестьянские мечтал, помнишь? Где поселяне зимними вечерами, когда работы мало, собирались бы песни играть, лапти на продажу плести или ложки-игрушки деревянные резать?

Засмеялся и Фондорин:

— Помню. Молод был и мечтателен. Ты надо мной потешался.