— Я ничего не крал! — крикнул Митя. — Не моего ума дело. На то есть суд. Коли не крал — отпустят.
— Капитан, вы ведь добрый, разумный Гражданин и наверняка имеете немалый опыт борьбы с пороками, — переменил тон Данила. — Взгляните на это дитя. Ему всего шесть лет. Если бы оно и взяло что-то чужое, то не по преступному умыслу, а лишь по невинному любопытству. Где это видано, чтобы арестовывали младенцев?
Митя понял, что Фондорин по своему обычаю пытается пробудить в полицейском доброе начало.
Увы — капитан увещеваний слушать не стал.
— Не моего ума дело, — повторил он. — У меня приказ, и я его исполню. Посторонитесь! И учтите, сударь: кто чинит сопротивление слугам закона, сам становится преступником. Эй вы, уберите в сторону этого человека!
— Я замечаю, — обратился Данила к своему малолетнему другу, — что в России Науку почитают больше, чем Доброе Слово.
Уже зная, что последует далее, Митридат втянул голову в плечи.
Английскую науку Фондорин применил с разбором. Нижним чинам отмерил учёности понемножку — стукнул в ухо того и другого, с правой руки и с левой. Быстро и несильно, но оба сели на пол, пороняв свои алебарды. На офицера же науки не пожалел: заехал ему в лоб от души, со звоном. Оттого капитан оказался на полу не в сидячей, а в лежачей позиции, глаза закрыл и руки раскинул в стороны.
— Я свершил насилие над слугами закона, — грустно молвил Данила. — Того самого закона, к уважению которого всегда призывал. Капитан справедливо предупреждал меня — ныне я преступник перед обществом и отвечу за своё деяние.
Стражники смотрели на него снизу вверх со страхом. Зашибленные уши (у одного правое, у другого левое) сделались багровыми и оттопырились.
— Не трепещите, честные служаки, — обратился к ним оскорбитель закона. — Я предамся в ваши руки и выполню долг гражданина, но прежде того я обязан выполнить долг человека. Вы ведь согласны со мною, что сей последний долг выше первого?
— Так точно, ваше благородие! — гаркнул один из полицейских.
Второй же просто закивал, но многократно и весьма усердно.
— Вот, видишь, Дмитрий, — просветлел лицом Фондорин. — При посредстве Науки и Доброе Слово до умов доходит лучше.
— Только не до ума капитана Собакина, — показал Митя на бесчувственное тело.
— О нём не беспокойся. Я всего лишь произвёл в его краниуме небольшое сотрясение, отчего умягчится мозговая субстанция. Упрямцу это будет только на пользу, ибо мозг его недовольно гуттаперчев. Друзья мои, положите своего начальника в кресло. Я сделаю ему два маленьких надреза под ушами, чтоб в голове, упаси Разум, не застоялась кровь. Да не пугайтесь вы! Я — лекарь и знаю, что говорю.
Оказав помощь раненому, Данила положил руки на плечи полицейским — самым благожелательным образом, но оба тотчас снова затряслись.
— Скажите, братцы, вы сюда пришли пешком?
— Никак нет, ваше благородие! На санях приехали!
— Вот и превосходно. У меня к вам сердечная просьба. Прежде чем вы меня арестуете, давайте доставим этого ребёнка к родителям. Могу ли я рассчитывать на ваше добропонимание?
Ответ был утвердительным, да таким скорым и пылким, что Фондорин чуть не прослезился.
— Едем же! — воскликнул он. — Не будем терять времени, ведь уже восьмой час, а дорога неблизкая. Что, ребята, хороши ль в полиции лошади?
— У нас в Тверской части лучшие на всю Москву!
В передней Данила потребовал для Мити какую-нибудь из княжьих шуб, покороче, себе же взял плащ полицейского офицера, сказав, что не желает ничем более одалживаться у бесчестного хозяина. Лакеи, уже осведомлённые о печальной участи капитана Собакина, выполняли фондоринские указания безо всяких прекословий.
— А попрощаться с Павлиной? — тихо спросил Митя.
Данила затряс головой:
— Нет, не нужно! После того, что меж нами случилось… И зная о том, что её ожидает… Нет, нет… Сердце хрупкий механизм. Если подвергать его попеременному воздействию огненного жара и ледяного холода, оно может лопнуть. Прочь, прочь отсюда!
И, взяв Митю за руку, выбежал из дверей. Полицейские послушно топали сзади.
Когда подъехали к Драгомиловской заставе, где горели фонари и блестели штыки гарнизонных солдат, Данила сказал стражникам, сидевшим бок о бок на облучке:
— Друзья мои, я не желаю вам зла, но если вы вздумаете кликнуть своих товарищей, я поступлю с вами, как с вашим начальником, и даже суровей.
— Мы ничего, ваше благородие, — ответили те, — мы смирненько.
За Кунцовым от тёплой шубы и быстрой, укатистой езды Митридата заклонило в сон. Перед затуманившимся взором уже поплыли смутные химеры, но Данила вдруг толкнул спутника.
— Я вновь провинился перед тобой! — застонал он. — О, проклятый себялюбец! Я думал только о себе и своих терзаньях, про тебя же забыл! Я не дал тебе с нею попрощаться! Можешь ли ты простить меня? Конечно, не можешь! Эй, стойте! Мы поворачиваем назад!
Насилу Митя его укротил.
Потом Митридата растолкали в белом поле, под чёрным небом, невесть где. Показалось, минутку всего и дремал, а Данила говорит:
— Снегири проехали. Дальше без тебя никак. Говори, туземный житель, куда поворачивать.
А это уже, оказывается, Крестовая развилка, где одна дорога на Звенигород, а другая на Троицу, откуда до Утешительного всего полторы версты. Считай, почти дома. Ничего себе минутка — часа два проспал.
Брови у Фондорина были в белых иголках, а от лошадей валил пар. Но тройка и вправду была добрая, непохоже, чтоб сильно пристала.
— Вон туда, — показал Митридат. Неужели он сейчас окажется дома? И конец всем страхам, испытаниям, напастям! Сна сразу ни в одном глазу. Митя привстал на коленки и стал упрашивать солдата, что правил:
— Ах, пожалуйста, пожалуйста, быстрей!
И лошади застучали копытами быстро быстро, но ещё быстрей колотилось Митино сердце.
Сколько сейчас — часов десять, одиннадцать?
В Утешительном, конечно, давно спят. Ничего, пробудятся. Что шуму-то будет, криков, кутерьмы! Маменька навряд ли выйдет — у ней на лице и глазах положены ночные компрессы для свежести. А нянька Малаша вскочит беспременно, и прочие слуги, и Эмбрион сонную рожу высунет. Но больше всех, конечно, обрадуется папенька. Истомился, наверное, вдали от петербуржского сияния, истосковался. Выбежит в халате, с бумажными папильотками на волосах, будет воздевать руки, плакать и смеяться, сыпать вопросами. Ах, как всё это чудесно!
От радостных мыслей Митя слушал Фондорина вполуха, а тот всё говорил, говорил: опять каялся в своих винах, уверял, что теперь страшиться нечего.
— Ни о чём не тревожься, дружок. Ради твоего спасения Павлина Аникитишна уплатит цену, дражайшую из всех, какие только может уплатить достойная женщина… — Голос Данилы дрогнул, сбился на неразборчивое бормотание: — Молчи, глупое, не стони.
Кому это он? Митя мельком взглянул на своего товарища, увидел, что глаза у того блестят от слёз, но тут тройка вылетела из лесу на простор, впереди показалась усадьба, и — о чудо из чудес! — окна её сияли огнями.
— Не спят! — закричал Митя. — Ждут! Это папенька почувствовал! Родительским сердцем!
Выскочил из саней, когда те ещё катились, ещё не встали перед крыльцом.
На звон бубенцов выглянул кто-то в белой перепоясанной рубахе (кухонный мужик Архип, что ли?), разглядел Митю, заохал, хлопнул себя по бокам, побежал обратно в дом.
И всё вышло ещё лучше, чем мечталось по дороге.
Папенька выбежал в переднюю не в халате, а в наимоднейшем, купленном в Петербурге сюртуке. Весь завитой, напомаженный, не выразить, до чего красивый. И маменька не спала — была в лучшем своём платье, разрумянившаяся и оживлённая. Погладила сына по голове, поцеловала в лоб. Братец, правда, не появился, ну да невелика утрата.
Алексей Воинович вёл себя в точности, как ему полагалось: и воздевал руки, и благодарил Господа, явили себя и слёзы.
— Нашёлся! — восклицал он. — Мой ангел! Мой благодетель! О, счастливейший из дней!
И ещё много всякого такого. Маменька послушала немного, поумилялась и ушла в гостиную. Фондорин терпеливо кутался в красный плащ, ждал, пока ослабнет фонтан родительской любви. Полицейские переминались с ноги на ногу, отогревались после холода.
Дождавшись паузы в папенькиных декламациях, Митя потянул к себе Данилу.
— Вот, батюшка, кого вы должны благодарить за то, что видите меня. Это мой…
Но папенька уже вновь набрал в грудь воздуха и дальше слушать не стал:
— Благодарю тебя, добрый полициант! Ты вернул мне сына, а вместе с ним и самое жизнь! Подставляй ладони!
Фондорин удивлённо вытянул вперёд свои большие руки, и Алексей Воинович стал доставать из кармана пригоршни червонцев. Сам приговаривал:
— На, держи! Ничего для тебя не жалко!
Пришлось Даниле сложить ладони ковшом, чтоб золото не просыпалось на пол. Хотел он что то сказать, но папеньку разве переговоришь?
Митя смотрел и только диву давался: откуда такое богатство?
— Счастье, счастье! — повторял Алексей Воинович, всхлипывая. — Знаешь ли ты, мой добрый сын, что за тобой прислала матушка-императрица? Скучает по тебе, не понимает, чем обидела, отчего ты сбежал. Но не гневается, нисколько не гневается! Ты спроси, кого она прислала! Не курьера, даже не флигель-адъютанта! Самого господина Маслова! Тайного советника! Вот какая о тебе забота! А всё потому, что ты — не просто мальчик, ты любимый воспитанник её величества, государственная особа! Ах, пойду к Прохору Ивановичу, обрадую! Мы только-только отужинали и распрощались на ночь. Он, верно, ещё не ложился. А хоть бы и лёг! И папенька бросился в комнаты. Так вот почему здесь не спят, понял Митя. По причине явления высокого столичного гостя.
И стало у него на душе лестно, приятно. Сыщется ли в России другой мальчик, из-за которого погонят за шестьсот вёрст начальника Секретной экспедиции? Не сыщете, даже не пытайтесь.
— Ваше благородие, — жалобно сказал один из стражников. — Дозвольте по нужде отлучиться, мочи нет.