Внеклассное чтение. Том 2 — страница 43 из 45

Ну, Рыкалов и не выдержал. «Ладно, говорит, дело секретное, но как вы есть полицейский лекарь, то присягу давали и тайну хранить умеете. Мальчонку одного ищем. Что натворил, не ведаю, врать не стану, однако, несмотря на малые лета, тот мальчонка — отъявленный злодей и государственный преступник наивысшего разбору. А то разве отправился бы сам Прохор Иваныч за сотни вёрст киселя хлебать?»

Можешь вообразить, как отозвались во мне эти слова. Однако не успел я подступиться к масловскому порученцу с дальнейшими расспросами, вдруг открывается дверь и просовывает свинячью харю некий господин в чёрном парике, каких ныне уже не носят. Повёл глазами туда-сюда, усмотрел моего Дрона, подошёл, тронул за плечо. Эге, думаю, а ведь это, должно быть, его превосходительство начальник Секретной экспедиции, собственной персоной. На меня глянул мельком, внимания не удостоил. Что для него Данила Фондорин? Не живой человек, не особливое лицо, а фамилия в протоколе, среди прочих подобных. Признаюсь, было искушение: взять со стола штоф и сделать тайному советнику Маслову брешь в черепном сосуде. Удержали два соображения. Во-первых, такой поступок более уместен дикарю, нежели человеку цивилизованному. А во-вторых и в-главных, я должен был узнать, не случилось ли новой беды с моим драгоценным другом Дмитрием.

Маслов своему помощнику не сказал ни слова, только пальцем поманил и тут же вышел вон. Рыкалов переполошился, чуть стул не опрокинул — так торопился поспеть за начальником.

Я, разумеется, подождал самое малое время и вышел следом.

Во дворе никого, снег метёт, темно. Но, вижу, за околицей две фигуры. Подкрался, слушаю. Благодетельнице Природе было угодно сделать так, что ветер дул в мою сторону, и потому, находясь на довольно значительном отдалении, я мог слышать почти каждое слово, а чего не разбирал, легко мог угадать.

Правда, вначале понятно было не всё, ибо до моего слуха донеслась лишь концовка фразы. «…Всего и делов, — говорил Маслов. — Спросишь отца келаря, Ипатием звать. Дашь ему от меня вот эту записку. От себя прибавишь: недоросль, мол, сын дворянский. Обгорел на пожаре. В церкви уже отпет, отмолен. Гроба никакого не нужно, пускай так кладут. Ипатий тебе монахов даст, могилу копать. Дождёшься, как засыплют, и живо назад. Я тут в горнице посижу, отдохну. Заслужил. А про пьянство твоё после разговор будет. Смотри, Дрон!»

Погрозил кулаком — и в дом. Близко от меня прошёл, но я за поленницей стоял, он не заметил.

Ах, милый друг, что творилось в тот миг в моей душе — не передать. Неужто это он про Дмитрия, думал я? Неужто это ты на пожаре обгорел? На каком ещё пожаре?

Но терзаться особенно было некогда. Мой собутыльник уже садится в сани, на которых приехал Маслов, отъезжает. Ищи его потом в ночи!

Бросился к полицейской тройке. Слава Разуму, мои ленивцы коней не распрягли, только каждому по торбе с овсом повесили.

Кричу кореннику: «Вперёд, славный Equus,[15] не выдавай!»

Несусь по дороге в полной кромешности, сам не знаю куда. Раз келарь, монахи, стало быть, Дрону велено в какой-то монастырь ехать. Может, в Воскресенский, иначе именуемый Новым Иерусалимом? Вроде бы он где-то неподалеку.

Тридцать лет не молился, почитая сие занятие постыдным для достоинства суеверием, а тут оскоромился: Господи, говорю, которого нет, сделай так, чтоб треклятый Дрон никуда не свернул.

Смотрю — вроде чернеет впереди что-то. Разогнал лошадок — он! Рыкалов!

Едет в санях, и там у него сзади некий куль рогожный, верёвкой обвязан. Длиной аршина в полтора как раз в рост дорогого моему сердцу существа.

И в тот миг я едва не лишился человеческого звания. Покинул меня Разум, изгнанный звериным бешенством. Подозреваю, что уста мои даже исторгли подобие рыка. а зубы ощерились. И поклялся я себе, что, ежели в том куле твои останки, то первым делом ворочусь на станцию и убью Маслова до смерти, а потом отыщу Еремея Метастазио и его тоже убью. Я же не знал ещё, что итальянец не Великий Маг!

О, сколь ненадёжна клетка, в которую Разум и Достоинство заточают дикого хищника, что таится в нашей душе! Я чуть было не превратился в чудовище!»

При этих словах Фондорин содрогнулся и замолчал.

— А что дальше было? — поторопил его Митя. — Вы его догнали и стукнули по башке, да?

«Зачем без нужды прибегать к насилию? Хоть я и был почти что не в себе, однако же помнил, что человек по имени Дрон Рыкалов передо мною пока ещё ни в чём не виноват. Отчего же не попытаться применить Доброе Слово?

Поравнялся я с ним, кричу: «Я по случайности подслушал ваш разговор с тем господином. Верно ли, что вы везёте хоронить труп некоего отрока?»

Дрон удивился моему появлению, а ещё более вопросу, однако же ничего опасного не заподозрил. «Верно, отвечает. Только это дело секретное, так что вы уж помалкивайте».

«A продайте мне сие тело», говорю ему я.

Он лошадей остановил, вытаращился на меня. Зачем, спрашивает?

«Я — лекарь, мне крайняя надобность для анатомических упражнений. Не поскуплюсь».

«Продам — что хоронить буду?»

Ага, думаю. Похоже, договоримся. «Вам же куль не разворачивать. Насыплете взамен мертвеца земли или хоть хворосту. И вам выгода, и мне польза».

Мои приятель Дрон колеблется. «Да недоросль, сказано, обгорел весь. На что вам головешка?»

«Ни на что, отвечаю. Мне костяк нужен, костяк то ведь не сгорел?»

А у самого от чувствительности сердца терпение на исходе. Ну, думаю, ещё ломаться будешь, сейчас сшибу с саней, даром возьму.

Тут Рыкалов и спроси: «Да много ль дадите?».

«Десять червонцев».

Он чуть не подпрыгнул от этаких деньжищ, однако ж догадался сказать: «Мой генерал — он знаете какой. Если дело раскроется — мне не жить».

«Да откуда раскроется-то? Закопают куль, и дело с концом. Ладно, двадцать червонцев».

И за двадцать золотых он мне тебя продал. Вот часто сетуют, что у нас в России много воруют и всякий служивый человек мзду берёт. Я сам по сему поводу часто негодовал. Но ведь, если задуматься, что есть мзда в стране, где законы несовершенны, а свобода унижена? Очеловечивание бесчеловечности — вот что. Где в законных установлениях хромает разумность, немедленно является костыль в виде барашка в бумажке, и сию дисгармонию подправляет. Без этой смазки сухие и грубые жернова, на которых вершится вращение нашего общества, давно бы треснули и рассыпались. Несправедливо, скажешь ты. Согласен. Но деньги всё ж беспристрастней и человечней произвола и насилия, ибо…»

— Данила Ларионович! — взмолился Митя. — Не отвлекайтесь вы! Что дальше-то было? И откуда у вас целых двадцать червонцев?

— Как откуда? Приняты от тебя, в долг. Разве ты забыл? Ну вот. Подошёл я к кулю, хочу верёвку развязать, а руки, веришь ли, ходуном ходят. Никак не справлюсь. Дрон подождал-подождал, говорит: «Да забирайте целиком. А то разворачивать — палёным мясом завоняет, я не люблю, меня ещё в юности, когда в застенке работал, завсегда от этого тошнило. Давайте я его в ваши сани переложу. А у меня тут внизу ещё рогожка лежит, и верёвка имеется. Буду деревню проезжать, из какой-нибудь поленницы дров наложу, обмотаю, и ладно будет». Укатил Рыкалов к своему келарю. Я куль трясущимися руками разворачиваю, а внутри ты, и нисколько не обгорелый. Вполне живой, целый. Мирно почиваешь, будто la Belle au bois dormant,[16] и пахнешь усыпляющим раствором.

Вот тебе и весь мой сказ.

— А куда мы едем? — спросил Митридат, приподнимаясь и озирая окрестности, вид которых, впрочем, ничего ему не подсказал — поле, лес, деревенька вдали.

— Теперь, право, всё равно, — безмятежно молвил Данила. — Я сбежал из-под ареста. Думал в Москву заглянуть: единственно, чтобы не прибавлять к своим преступлениям ещё и самое низменное — воровство. Оставлю казённое имущество, — он кивнул на лошадей, — подле какого-нибудь околотка, и буду совершенно свободен. Я ныне беглый, бродяга. Ты же, дружок, и вовсе не поймёшь кто. Персона без имени, существующая на свете без соизволения церкви и начальства.

— Разве я больше не Дмитрий Карпов?

— Нет. Конногвардейский вахмистр, которого ты только что помянул, скончался и похоронен в Ново-Иерусалимской обители. Так покойнее для всех и в первую очередь для него самого.

— Кто ж я теперь? — потерянно спросил Митя, который, оказывается, уже был никакой не Митя, а персона без имени.

Фондорин ответил не сразу, а когда заговорил, то не так, как обычно, а медленно, с запинкой:

— Об этом я и размышлял, пока ты находился под воздействием паров белильной извести. Хочешь… хочешь быть мне сыном? Ты мне душой родня, а это больше, чем по крови. Может, мне тебя Высший Разум послал, вместо моего Самсона. Он, правда, двумя годами старше… был, но разница невеликая. Свидетельство о его смерти не выправлено, а стало быть, для государства он, в отличие от Дмитрия Карпова, жив. Будешь Самсон Данилович Фондорин, а? Всё же дворянский сын, свободный человек. Если согласишься, пойду в полицию с повинной. А может, откуплюсь от побитого капитана Собакина, червонцев-то ещё много осталось. И заживём с тобой вдвоём где-нибудь в дальней местности, никто нам не нужен. Имущества у меня никакого нет, но, Разум даст, с голоду не умрём, я ведь лекарь…

И замолчал. На спутника не смотрел. Показалось, что даже вжал голову в плечи, словно боялся услышать ответ.

И Митя тоже молчал. Вспомнил про папеньку — передёрнулся. Маменька? Прав Маслов, она быстро утешится. Братец? Тот лишь рад будет…

Сел рядом с Данилой, обнял его. Мысленно проговорил по слогам своё новое имя: Самсон Фон-до-рин. Звучит не хуже, чем Дмитрий Карпов.

Потом ехали в молчании, навстречу светлеющему дню.

— А государыня? — спросил сын. — Ведь отравят её — не один, так другой. Не быстрым ядом, так медленным.

Отец выдернул соломинку, сунул в рот, пожевал. Было видно, что ответ предстоит пространный.