Внесите тела — страница 26 из 70

Музыканты настраивают инструменты, готовясь праздновать.

Анна надевает желтое платье, как четырнадцать лет назад, когда первый раз была при дворе и танцевала в маске. Все помнят (или уверяют, будто помнят) тот день: младшую Болейн, ее дерзкие темные глаза, стремительную грациозность движений. Мода на желтое возникла среди базельских богачей; в то время портной, раздобывший кусок желтой материи, мог просить за него, сколько захочет. И внезапно все сделалось желтым: рукава, чулки. Те, у кого хватало денег только на узкую полоску ткани, украсились желтыми лентами. В 1521-м, когда Анну представили ко двору, за границей этот цвет уже считался несколько вульгарным. Сегодня во владениях императора публичные женщины затягивают свои жирные телеса в желтые корсеты.

Знает ли это Анна? Ее нынешнее платье стоит впятеро больше того, что она носила в бытность дочерью простого банкира. Оно сплошь расшито жемчугами, так что Анна движется в облаке лимонного света. Он спрашивает леди Рочфорд: будем считать этот цвет новым или вернувшимся старым? Наденете ли вы желтое, миледи?

– Оно мне не идет, – отвечает та. – А что до Анны, лучше бы ей нарядиться в черное.

Генрих на радостях решает показать двору принцессу. Ей два с половиной года. Казалось бы, такой маленький ребенок должен испугаться незнакомых людей, но Елизавета весело хохочет, пока ее передают с рук на руки, дергает джентльменов за бороды, лупит кулачком по шляпам. Отец подбрасывает ее в воздух.

– Ей не терпится увидеть братика, верно, утеночек?

По залу пробегает шепоток: вся Европа знает, что Анна в счастливом ожидании, однако впервые об этом сказано прилюдно.

– И мне тоже, – говорит король. – Заждался я.

Личико Елизаветы уже теряет младенческую пухлость; у нас будет принцесса-лисичка. Старые придворные говорят, что она похожа на королевского отца и на покойного брата, принца Артура. Впрочем, глаза у нее материнские – подвижные и выпуклые. Он, Кромвель, считает, что у Анны красивые глаза, хотя особенно они хороши, когда зажигаются интересом, словно у кошки при виде мелкого зверька.

Король сюсюкает с дочкой. Снова подбрасывает ее, ловит, опускает на пол. Целует в макушку.

Леди Рочфорд говорит:

– Генрих такой добряк – умиляется на любого ребенка. Как-то при мне он вот так же целовал чужое дитя.

Как только девочка начинает капризничать, ее уносят, закутав в меха. Анна провожает дочку глазами. Генрих говорит, будто только сейчас припомнил:

– Придется потерпеть, что страна наденет траур по вдовствующей принцессе.

Анна отвечает:

– Англичане ее не знали. С чего им скорбеть? Кто она была для них? Чужестранка.

– Думаю, так приличнее, – не сдается король. – Поскольку она была коронована.

– По ошибке, – стоит на своем Анна.

Музыканты начинают играть. Король подхватывает Мэри Шелтон, та смеется. Последние полчаса ее не было видно, сейчас она раскраснелась, глаза блестят – ясно, чем занималась. Он думает: увидел бы старый епископ Фишер это гулянье, решил бы, что настали последние времена. И тут же удивляется, что, пусть на миг, увидел мир глазами старого Фишера.

После казни голову епископа выставили на Лондонском мосту. Она так долго сохранялась нетленной, что лондонцы заговорили о чуде. Пришлось отдать распоряжение, чтобы смотритель моста положил ее в мешок с камнями и утопил в Темзе.

В Кимболтоне тело Екатерины уже готовят к погребению. Ему чудится шорох в ночи, общий вздох: Англия встает на молитву.

– Она прислала мне письмо. – Генрих вынимает бумагу из складок желтого кафтана. – Даже читать не хочу. Заберите его, Кромвель.

Складывая письмо, он видит строчку: «И в последних словах клянусь: очи мои желают тебя более всего на свете».


После танцев Анна зовет его к себе. Она суха, деловита.

– Я хочу изложить вам свои соображения насчет королевской дочери.

Не «принцессы Марии». Но и не «испанской приблуды».

– Теперь, когда мать больше не может ее науськивать, – продолжает Анна, – можно надеяться, что она поумерит свое упрямство. Видит Бог, я в ее любви не нуждаюсь, но думаю, король будет мне признателен, если я улажу их ссору.

– Он будет чрезвычайно вам благодарен. И вы поступите милосердно.

– Я хочу стать ей матерью. – Анна краснеет; возможно, стыдится уж чересчур явной неискренности. – Она может не называть меня «госпожа матушка», но пусть обращается ко мне, как положено. Если она помирится с королем, я буду рада держать ее при дворе. Ей отведут почетное место, не многим ниже моего. Я не стану требовать глубокого реверанса, только обычных форм вежливости, принятых в королевских семьях по отношению к старшим. Передайте, что я не заставлю ее носить мой шлейф. Ей не придется сидеть за одним столом с принцессой Елизаветой, так что вопрос о ее более низком статусе не возникнет. Думаю, это более чем щедро.

Он ждет.

– Если она будет вести себя с должной почтительностью, я не стану выходить прежде ее, кроме как на торжественных церемониях. Мы будем появляться под руку.

Для Анны уступки беспрецедентны, однако он воображает лицо Марии, когда ей все это изложат, и радуется, что обязанность поехать к королевской дочери выпадет кому-то другому.

Он почтительно желает доброй ночи, но Анна его не отпускает. Говорит тихо:

– Кремюэль, вот мои условия, больше я не уступлю и на волос. Я сделала первый шаг, и меня упрекнуть не в чем, но, думаю, она откажется. И тогда мы обе пожалеем, потому что нам останется лишь война до последнего вздоха. Я – ее смерть, она – моя. Так и передайте: я сделаю все, чтобы она не дожила до моих похорон.

* * *

Он идет к Шапюи выразить соболезнования. По дому гуляют сквозняки, тянет речной сыростью. Посол с ног до головы в черном и горько себя корит.

– Зачем я только уехал?! Но ей и впрямь было лучше. Утром смогла сесть, женщины ее причесали. Я сам видел, как она два и три раза откусила хлеб, и уехал обнадеженный, а через несколько часов она умерла.

– Не стоит себя винить. Вы сделали все, что в человеческих силах, и ваш государь об этом узнает. В конце концов, вы посланы следить за королем и не можете зимой надолго отлучаться из Лондона.

Он думает: я здесь с тех пор, как начался бракоразводный процесс – сто богословов, тысяча юристов, десять тысяч часов, истраченных на прения. Знаю все почти с самого начала: кардинал делился со мной подробностями – поздно вечером за вином рассказывал про желание короля развестись с женой и про то, как думает подступиться к делу.

– Безобразие, – говорит он.

– А, вы про камин… И вы зовете это камином? Вы зовете это погодой?

По комнате плывет дым от сырых дров.

– Дым, чад и никакого тепла! – продолжает Шапюи.

– Поставьте печь. У меня печи.

– Да уж. А потом слуги наталкивают в них мусор, и они взрываются. Или труба рушится, так что надо посылать через Ла-Манш за печником. Знаю я эти печки. – Шапюи трет синие от холода руки. – Я ведь сказал ее духовнику. Спросите у нее на смертном одре, осталась ли она девственной в первом браке. Словам умирающей поверит весь мир. Но он старик, так что за горем позабыл спросить. Теперь мы никогда не узнаем.

Хм. Раньше посол и мысли не допускал (по крайней мере вслух), что Екатерина все эти годы могла говорить неправду.

– Но знаете, – говорит Шапюи, – перед самым отъездом она сказала слова, которые очень меня смутили. Она сказала: «Возможно, я сама во всем виновата. Что перечила королю, а не ушла в монастырь и не дала ему жениться снова». Я ответил: «Что вы такое говорите, мадам?» Потому что я и сам удивился. «Что вы такое говорите, правда на вашей стороне, так говорят и церковные юристы, и светские». – «И все же у них были сомнения. А если я была не права, значит, я своим упорством заставила короля, не терпящего возражений, действовать в соответствии с худшими качествами натуры, а значит, частично разделяю его вину». Я сказал ей: добрая госпожа, вы чересчур строги к себе, пусть король сам несет вину за свои грехи, сам за них отвечает. Но она покачала головой. – Шапюи, расстроенный, потерянный, тоже качает головой. – Все те, кто отдал жизнь, добрый епископ Фишер, Томас Мор, благочестивые монахи-картезианцы… «Я ухожу из жизни, – сказала она, – таща на себе их трупы».

Он молчит. Шапюи подходит к столу, открывает инкрустированную шкатулку.

– Знаете, что это?

Он берет шелковый цветок – осторожно, боясь, что лепестки рассыплются в прах.

– Да. Подарок от Генриха. На рождение Новогоднего принца.

– Я стал лучше думать о короле. Прежде мне и в голову не приходило, что он может быть чувствительным и нежным. Я бы точно до такого не додумался.

– Вы горький старый холостяк, Эсташ.

– А вы горький старый вдовец. Что вы подарили своей жене на рождение своего очаровательного Грегори?

– Золотое блюдо… наверное. Или золотой кубок. Что-нибудь, что можно поставить в буфет. – Он возвращает послу цветок. – Жены и дочери лондонских торговцев предпочитают весомые подарки.

– Екатерина подарила мне розу при расставании. Она сказала: мне больше нечего завещать. И еще сказала: выберите себе цветок и уходите. Я поцеловал ей руку и пустился в путь. – Шапюи со вздохом роняет розу на стол и прячет замерзшие руки в рукава. – Говорят, что конкубина выспрашивает у знахарей пол ребенка, хотя уже делала это прежде, и все ей пообещали мальчика. Что ж, смерть королевы изменит положение этой женщины. Но возможно, не так, как ей хотелось бы.

Он молчит. Ждет продолжения. Шапюи говорит:

– Мне сообщили, что король, узнав о смерти супруги, вывел к придворным свою незаконную дочь.

Елизавета умна и развита не по годам, говорит он послу. Впрочем, чему дивиться: Генрих был едва ли на год старше, чем теперь его дочь, когда проехал по Лондону на боевом коне, сжимая луку пухлыми детскими кулачками. Не сбрасывайте ее со счетов по малолетству. Тюдоры – воины от колыбели.

– Хм… – Шапюи стряхивает пепел с рукава. – Если она Тюдор, в чем некоторые сомневаются. Цвет волос ничего не знач