и прохладнее, а это серьезный довод, по крайней мере для меня, потому что я живу в жаркой стране. Но с другой стороны, ночью чувствуешь себя более одиноким, когда рядом никого нет, если ты понимаешь, о чем я. Не понимаю, говорит Майкл. Голос у него напряженный. Я не гей, говорю я, поняв, что он забеспокоился. Я понимаю, что все эти разговоры про одиночество по ночам звучат так, словно я гей, но я не гей. Я тридцать с лишним лет живу, а с мужчиной целовался в губы всего один раз, и то наполовину случайно. Я был в армии, и со мной служил один парень по имени Цлиль Дрокер, и он принес на базу гашиш и предложил мне покурить вместе. Он спросил, курил ли я уже когда-нибудь, и я сказал, что да. Я не планировал соврать, но у меня есть такое свойство: если меня о чем-то спрашивают и я нервничаю, я говорю «да». Чтобы доставить удовольствие. Это свойство, возможно, еще крупно меня подставит. Представьте себе, что в комнату входит полицейский, видит меня рядом с трупом и спрашивает: «Ты его убил?» Это может плохо кончиться. Полицейский еще может спросить, предположим: «Ты невиновен?» Тогда я легко отделаюсь. Но, между нами, каковы шансы, что полицейский задаст такой вопрос? Мы покурили вместе, и это было совершенно особенное ощущение. Наркотик просто заткнул мне рот. Мне не надо было говорить, чтобы существовать. А Цлиль сказал, что прошел год с тех пор, как он расстался со своей девушкой. Что прошел год с тех пор, как он целовал женщину. Я помню, что он использовал это слово — «женщина». Я сказал, что ни разу не целовал женщину. Или девочку. Или девушку. В губы, я имею в виду. В щеку я целовал кучу раз. Тетушек и тому подобное. А Цлиль посмотрел на меня и ничего не сказал, но я видел, что он удивлен. И тогда вдруг мы поцеловались. Его язык был шершавым и кисловатым, как ржавчина на парапете набережной. Помню, я тогда подумал, что все языки и все поцелуи в моей жизни будут такими на вкус. И что я ничего не потерял, до сих пор ни с кем не поцеловавшись. А Цлиль сказал: «Я не гей», а я засмеялся и сказал: «Но у тебя имя, как у гея». Вот, собственно, и все. Через восемь лет я наткнулся на него в какой-то забегаловке и позвал: «Цлиль!» — а он сказал, что его больше так не зовут и что он поменял свое имя в паспортном столе на Цахи. Я надеюсь, что это не из-за меня.
Майкл, сидящий рядом со мной, давно меня не слушает. Сначала я думал, он напрягся, потому что решил, будто я с ним заигрываю, а потом я заподозрил, что он-то как раз гей и обиделся на меня за мой рассказ, из которого вроде как следует, что целоваться с мужчинами противно. Но когда я заглядываю ему в глаза, там нет ни обиды, ни напряга — только много миль, что накапливаются и превращаются в апгрейд, в стюардесс посимпатичнее, в кофе повкуснее, в сиденья попросторнее. Обнаружив это, я чувствую себя виноватым. Мне уже случалось видеть это в глазах людей, с которыми я разговариваю, — не сиденья попросторнее, а тот факт, что они не слушают, что они пребывают где-то еще. И я всегда чувствую себя виноватым. Моя жена говорит, что это я зря. Что моя привычка много болтать — это крик о помощи. Что неважно, какие слова вылетают у меня изо рта, на самом деле в этот момент я кричу: «Спасите!» Подумай об этом, говорит она, ты кричишь: «Спасите!» — а они в это время размышляют о другом. Если кому и должно быть неловко, то им, а не тебе. Язык у моей жены мягкий и приятный. Ее язык — самое лучшее место в мире. Если бы он был чуть длиннее и чуть шире, я бы переехал туда жить. Я бы завернулся в него, как кусочек рыбы в рис. Если сравнить то, с каким языком я начал целоваться, и то, чего я достиг, можно сказать, что я кое-чего добился в жизни. Что я тоже проделал нехреновый апгрейд. Честно говоря, я ни разу не летал бизнес-классом, но если разница между ним и экономом — это как разница между языком моей жены и языком Цахи-Цлиля Дрокера, я был бы готов неделю прожить в самой жаркой сукке мира с самым мерзким дядей на свете, чтобы получить такой апгрейд.
По громкой связи сообщают, что мы вот-вот приземлимся. Я продолжаю болтать. Майкл продолжает не слушать. Земной шар продолжает вращаться вокруг своей оси. Еще четыре дня, любовь моя. Еще четыре дня — и я вернусь к тебе. Еще четыре дня — и я снова смогу молчать.
Гуайява
Гул самолетных моторов не слышен. Ничего не слышно. Кроме, может быть, тихих завываний стюардесс у него за спиной, несколькими рядами дальше по проходу. Сквозь овальный иллюминатор Шкеди смотрел на облако, парившее прямо под ним. Он представлял себе, что самолет камнем падает сквозь это облако, пробивая дыру, которая быстро затянется от первого же дуновения ветра, даже шрама не останется. «Только бы не упасть, — думал Шкеди, — только бы не упасть».
За сорок секунд до кончины Шкеди явился ангел, весь в белом, и сказал, что Шкеди получил право загадать одно, последнее в жизни желание. Шкеди поинтересовался, что, собственно, означает слово «получил»: идет ли речь как бы о выигрыше в лотерее или же о чуть более лестной ситуации — «получил» в том смысле, в котором получают медаль за заслуги. Ангел пожал плечами.
— Не знаю, — сказал он с вполне ангелической честностью. — Мне сказали явиться и быстренько выполнить, а почему — не сказали.
— Жалко, — сказал Шкеди, — потому что это-то как раз дико интересно. Особенно сейчас, когда я собираюсь покинуть этот мир и все такое, мне очень важно знать, покидаю я его просто счастливчиком или человеком, которого вроде как похлопали по плечу.
— Сорок секунд — и ты издох, — равнодушно сказал ангел. — Если хочешь все сорок это пережевывать, мне норм. Абсолютно. Просто врубись, что у тебя окно возможностей закрывается.
Шкеди врубился и поспешил сформулировать просьбу. Но не раньше, чем взял на себя труд попенять ангелу на его странную манеру выражаться. В смысле, странную для ангела. Ангел обиделся:
— Что значит — для ангела? Ты за всю свою жизнь хоть раз слышал, как ангелы разговаривают, чтобы такое мне заявлять?
— Нет, — признался Шкеди.
Ангел внезапно стал выглядеть гораздо менее ангелически и располагающе, но это было еще ничего по сравнению с тем, как он стал выглядеть, услышав желание Шкеди.
— Мир во всем мире?! — заорал он в ярости. — Мир во всем мире? Да ты издеваешься надо мной!
И тут Шкеди умер.
Шкеди умер, а ангел остался. Остался с самым утомительным и сложным желанием, какое его когда-либо просили исполнить. Обычно люди просят новую машину для жены, квартиру для ребенка. Вполне терпимые вещи. Умеренные. Но мир во всем мире — тот еще проект. Сначала мужик достает его вопросами, как телефонную справочную, потом обижает — мол, он странно разговаривает, — а под конец навьючивает сверху мир во всем мире. Если б этот мужик не откинулся, ангел бы пристал к нему, как герпес, и нудил бы, пока тот бы не поменял желание. Но мужик уже переправил душу на седьмое небо, и поди ее теперь там найди.
Ангел сделал глубокий вдох.
— Всех-то дел — мир во всем мире, — пробормотал он себе под нос. — Всех-то дел — мир во всем мире.
Пока все это происходило, душа Шкеди успела забыть, что когда-то была человеком по имени Шкеди, и переселилась, чиста и светла, совсем как новенькая, во фрукт. Да, во фрукт. В гуайяву.
У новой души не было мыслей. У гуайявы не бывает мыслей. Но она чувствовала. Чувствовала, что ей ужасно, чудовищно страшно. Она боялась упасть с дерева. У нее не было слов, чтобы описать свой страх. Но если бы были, получилось бы что-то вроде: «Мамочки, только бы не упасть». А пока она висела на дереве, умирая от страха, во всем мире начал воцаряться мир. Люди перековывали мечи на орала, а ядерные боеголовки быстро и мудро перерабатывались в мирных целях. Но все это совершенно не успокаивало гуайяву. Потому что дерево было высоким, а земля казалась далекой и способной причинить боль. «Только бы не упасть, — безмолвно боялась гуайява, — только бы не упасть».
Вечеринка-сюрприз
Три человека ждут под дверью с интеркомом. Странный момент. Точнее говоря, неловкий момент, неуютный.
— Ты тоже на вечеринку к Авнеру? — спрашивает один, с седеющими усами, другого, позвонившего в дверь. Тот кивает. Третий, высокий, с пластырем на носу, тоже кивает. — Ок-кей. — Усы раздраженно мнут себе шею. — Вы его друзья?
Оба кивают. Из интеркома пробивается женский голос:
— Поднимайтесь, поднимайтесь, двадцать первый этаж. — А затем жужжание, открывающее дверь.
В лифте только двадцать один этаж, наш Авнер живет в пентхаусе. По дороге наверх Усы признаются, что не слишком хорошо с ним знакомы. Они просто руководят тем отделением банка в Рамат-Авиве[47], где у Авнера и Пнины Кацман есть счет. Усы никогда с ними не встречались, они только два месяца назад получили на руки отделение, а до этого управляли другим, поменьше, в Раанане. Поэтому они удивились, когда Пнина позвонила и позвала их на эту вечеринку, но она настаивала, сказала, что Авнер очень обрадуется. Пластырь на носу, как выясняется, тоже не то чтобы близкий друг. Он страховой агент мужа, видел его всего несколько раз. Да и то давно. В последние годы они всё утрясают мейлом. Тот, который звонил в дверь, красивый, но со сросшимися бровями, знает пару лучше всех. Он их дантист. Он поставил Пнине четыре пломбы и еще коронку на один из коренных зубов, а Авнеру пришлось два зуба вырвать плюс сделать пломбу и удалить нерв, но трудно сказать, что они друзья.
— Странно, что нас позвали, — говорят Усы.
— Наверняка большое мероприятие, — заявляет Пластырь.
— Я думал не пойти, — признаются сросшиеся Брови, — но Пнина такая впечатлительная.
— Она красивая? — спрашивают Усы. Руководителю банковского отделения не положено задавать такие вопросы, Усы это знают. Брови одновременно кивают и пожимают плечами, словно говоря: «Да, но нам-то с этого что перепадет?»
Пнина действительно красивая. Ей сорок с чем-то, и она выглядит ровно на свой возраст, с первыми морщинами и без операций, которые способны сделать женщине скидку. Если каждой женщине соответствует мужская сексуальная фантазия, думают Усы, пожимая ее вялую руку, Пнине подходит фантазия «дева в беде». Есть в ней какая-то неуверенность, призыв о помощи. Выясняется, что кроме них троих никто не пришел. Только кейтеринг, ставящий все новые и новые огромные кастрюли, накрытые фольгой, рядом с полными подносами закусок.