Вниз по матушке по Харони — страница 21 из 30

А потом, как-то после шпицрутенов, когда я грел жопу на солнышке у Измайловского пруда, меня и заприметил царь Петр Алексеич. Не знаю, чем я ему потрафил, но он вот и взял меня рулевым. У него глаз был острый. Он с первого раза заприметил мой талант рулевого. (Они потом с Алексашкой Меншиковым шутковали про меня: «Наш рулевой». Оттуда-то и пошло сами знаете что.) Ну, прием на службу отметили, как водится, царской поркой. Это значит – пороли в четыре руки. Петр Алексеич и Алексашка. Это уже потом меня пороли людишки рангом пониже. Но мне это было уже все равно. Жопа стала каменной. Так что у Аглая Трофимыча мне без порки иногда становилось как-то скучновато.

И взялся за руль. Чтобы плыть по Харони дальше.

Лирический экзерсис

И все вокруг пропитано лирикой. Просто сил моих нет как пропитано. Это вам не лирика Центральной России. Вот, к примеру, впечатление Пушкина за лирику в Центральной России. «Люблю, – говорит Пушкин, – я пышное природы увяданье, в багрец, – говорит, – и золото, – говорит, – одетые леса, – говорит». Любит! А Лермонтов – тот подтверждает. «Но странною, – подтверждает, – любовью. Под говор пьяных, – подтверждает, – мужичков». Ну, и прочие Тютчевы и Феты. Это они так говорят, потому что в Сибирях не бывали. Из поэтически настроенных людишек в Сибири обитал лишь Ершов – так он о природе не писал. Конечно, можно сказать, что Жар-птица – она тоже в какой-то степени природа, но о любви к ней в «Коньке-Горбунке» ни слова. Ну, может быть, во времена Пушкина и Лермонтова природа и располагала к любви к ней, а вот сейчас…

…Засрал человек центрально-российскую природу! В хлам ее превратил! Прошелся по ней, падла, как хозяин, могучим ураганом чудной родины своей! В сущую бяку превратил! (Это была беспощадная сатира.) Нет, пацаны, жуткое уныние создают в моих местах голые деревья, разъехавшаяся земля, сочащиеся из небесного шнобеля сопли и серо-желтые казенные строения под провисшими электрическими и телефонными проводами. И телевизионные антенны над ними, рвущиеся улететь к такой-то матери с поломанного шифера. И снег, сука, в центрально-российской природе серый. Как будто он таким в этом небе родился. Не люблю, не люблю, не люблю…

А вот в Сибири… Лиственного леса почти не видно. А ель, сосна, пихта, кедр хвою не сбрасывают – потому что как в сибирские морозы без хвои? Окоченеть можно. И вот на белом снегу зеленое очень здорово смотрится, это я вам как эстет говорю. Да и осень в Восточной Сибири не чета центрально-российской осени. Дождь – так дождь. Светлый живой ливень. А избы! На века рубленные! Не прижимающиеся друг к другу от зябкости, а вольные. Чтобы дышать можно было волей, а не запахом соседских супов и выгребных ям под носом. Не видел я в Восточных Сибирях изб, вросших в землю. Спешащих, едва родившись, уйти в прах. Нету таких в сельских Сибирях. Я не говорю о городах, таких как Забубенск, Замудонск-Сибирский, Заколдобинск-на-Енисее. Это как везде, как в Центральной России. Нет, есть, конечно, в Сибири город! На Тами-реке. Там чисто и светло. Там по-вдоль реки три улочки. Где в раньшие времена купцы проживали и каждый купец норовил построить свое жилище погуще соседских. Резьба, пацаны, – охереть можно! Это я вам как эстет говорю.

А четвертая, Центральная улица – дворянская. Дворяне – они, как и купцы, тоже норовили построить жилище погуще соседских. Но из камня. И этот камень… Он прям дышит. Одухотворенный охеренно! Это я вам как эстет говорю.

И вот в эту красоту недавние наши предки всобачили стеклобетонную высотку обкома КПСC! Всю малину обосрали. Это я вам как эстет говорю…


Ну а теперь, любезный мой читатель, вынырнем из моего лирического экзерсиса и вернемся на реку Харонь, на корвет «Вещий Олег».

Плывет он по физической скрепе земель российских реке Харонь в ее восточносибирской части. Мерно стучит вечный двигатель. Сидоров Козел включил авторулевой и спит с открытыми глазами, Нупидор с Марусенькой играют в крестики-нолики. И он интимно называет ее «Машуней», а она его по-свойски кличет «Пидорком». В смысле шуры-муры. И это навело троих старших на умные размышления на тему «откуда на российской земле пошло выражение «шуры-муры». (Помните, я вам обещал рассказать об нем. А узнал я это из этих самых размышлений Аглая Трофимыча, Калики Переплывного и Михаила Федоровича. Так что передаю историю в исполнении триумвирата старейшин корвета «Вещий Олег».)

Шуры-муры

Зачал разговор Михаил Федорович:

– Так вот, господа, как утверждает Яндекс, мем «шуры-муры» пошел от французского «chere», что в переводе на русский будет «дорогой». От него же пошло и русское «шара». «На шару и уксус сладок». Так ведь, Аглай Трофимыч?

– Об чем звук! – подтвердил Аглай Трофимыч. – Как раз в 1813 году гнали мы с князем Барклаем француза из русских земель. А почему, спросите вы меня. А потому, что француз на русской земле звучит как-то не кошерно. Князь Барклай гнал по земле, а я – по Березине.

– Помню, мил Аглай Трофимыч, я в те поры на этой самой Березине партизанствовал с князем Денисом Давыдовым, остатки французов добивал, – вложил свои пять копеек Калика. А потом добавил еще гривенник: – А они шлялись по приречным деревням и приставали к крестьянству со словами «Chere amie, je ne mange pas six joure» («Дорогой друг, я не ел шесть дней»). И доброе крестьянство давало французу поесть щей да каши и только потом брало его на вилы. Отсюда и пошло наше русское «шаромыжник». Сокращенно «шара». – И могучий Калика головою поник от этой жутковатой этимологии.

– А откуда же пошло слово «муры»? – спросил Аглай Трофимыч. – Я вам спрашиваю.

– А вот этого, мил Аглай Трофимыч, мне неведомо, – ответствовал Калика.

И оба с надеждой посмотрели на Михаила Федоровича. Тот некоторое время смотрел в палубу, будто пытаясь в ней найти этимологию слова «муры». А потом поднял затуманенные памятью глаза.

– А было это так, – начал он, – дело было… – и продолжил: – Один француз отстал от остальной компании бегущих французов и набрел на одну деревушку, история не сохранила ее названия, и там он постучал в окно избенки, в которой сиротствовала юная крестьянка по имени Лиза. И Лиза открыла французу дверь. – И Михаил Федорович печально замолчал.

– А что дальше, мил человек? – с интересом торопнул Михаила Федоровича Калика.

– Трижды дальше, Михаил Федорович! Я вам спрашиваю! – торопнул в свою очередь Аглай Трофимыч.

Михаил Федорович тяжело вздохнул и продолжил:

– Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Французе и Лизе. И Француз ей сказал традиционное «Chere amie, je ne mange pas six joure». И Лиза, добрая душа, впустила Француза в избу и дала ему щей да каши. А потом, добрая душа, и просто дала. И он все это время шептал «Mon amoure… Mon amoure…». А потом он ушел из избы сироты на улицу, где его и прибило местное крестьянство. А бедная Лиза понесла от Француза и родила от него пацаненка, которого назвала Шура-Мура – от «chere» и «amoure». После чего утопилась в местном пруду среди лилий, тины и головастиков. Так что, девушки, – обратился Михаил Федорович к слушателям, – не открывайте дверь незнакомцам. – А потом добавил: – Марусенька, тебя это тоже касается.

И все долго молчали. А потом Калика Переплывный вежливо спросил:

– А откуда ты, Михаил Федорович, это все знаешь?

А Аглай Трофимыч ничего не спросил, а просто длинно посмотрел на Михаила Федоровича.

– Шура-Мура вырос, женился на местной крестьянке… Так вот его прапрапраправнучка Мария Александровна преподавала мне в сто восемьдесят шестой школе французский язык…

И все замолчали. А Марусенька с молчаливой укоризной глянула на Нупидора. Типа все вы, мужики, одинаковы…

За всеми этими многочисленными событиями мы совсем забыли про Клопа. А он, между прочим, все это время никуда не девался, а обитал на этой же самой софе, которая ему – и планета, и кровать, и обеденный стол, куда рано или поздно приходит пища. У клопов так заведено: не они ходят за пищей, а пища сама к ним приходит. А так как к нашему Клопу давно никто не заходил, то он и впал во временную спячку и сосал одну из своих шести лап. Но тут он вдруг проснулся, потому что – ну сколько же можно спать, да и есть хочется. И зазывно начал играть на мандолине «Прощание с Родиной» Огинского. И все обитальцы корвета вдруг как-то хорошо затосковали. А потом Клоп прекратил играть на середине этого самого «Прощания…». И всем захотелось продолжения банкета. Но Клоп вместе с мандолиной молчали. И все вдруг поняли, что Клоп тоже человек и ему есть-пить тоже надобно. А за «спасибо» кто ж мандолину терзать будет… И почти все посмотрели на Сидорова Козла: мол, его Жопа уже достаточно себя зарекомендовала, розгой на прочность испытана. А Михаил Федорович проговорил как бы про себя: а что, вот товарищ Сидоров Козел испытан в экстремальных условиях, так что…

И все с надеждой посмотрели на Сидорова Козла.

А мне сердце подсказало, что Сидорову Козлу эта идея не понравится. Одно дело – познавать пахнущую жимолостью девицу, а другое – кормить своей кровью Клопа. Причем бесплатно. Он вам не почетный донор какой! Ему семью кормить надо! Супругу законную! Елену!

– Долг платежом красен, – печально проговорил Нупидор и взошел на эшафот в смысле софы. Все остальные отвели от лобной софы глаза…

…Облака, серебристые лошадки, плыли по-над Харонью, по воде бежала легкая необязательная рябь, где-то о чем-то инкогнито пела птичка, тихонько шумел камыш, и под напором восточносибирского ветерка потрескивали молодые кедры… А в остальном ничто не нарушало тишины, разве что фоновой стук вечного двигателя…

А потом с софы раздались звуки мандолины… «Родина слышит, Родина знает…»

И Марусенька крепко поцеловала слегка побледневшего от потери крови Нупидора.


И вот они плывут дальше. Шкипер Циперович смотрит в карту с таким видом, как будто у него есть выбор, куда плыть, как будто существуют разные варианты Харони, как будто… ну, и так далее.