й хромой старухой в Пантеон Славы. Носки ее стоптанных туфель были разрезаны, чтобы не так давили на мозоли. Она тащилась вперед, одетая в плащ, уцепившись за руку более молодой спутницы. Старуха постаралась придать себе вид попраздничнее, надела красный шарф с блестками. Щеки ее были покрыты спекшейся белой пудрой, по ним струились слезы. Когда она пересекала площадь Скорби, плащ ее распахнулся, открыв белую блузку, увешанную медалями.
В три часа в городском планетарии мы посмотрели фильм о битве, составленный из немецких и советских кинопленок (и украшенный грандиозными деталями). Предполагалось, что фильм будет резко антинемецким, и немцев предупредили, что слабонервным лучше не ходить. Могло быть гораздо хуже. Создатели фильма ни разу не опустились до насмешек или сатиры, а в раздирающих сердце кадрах, где расстреливали немецких пленных, чувствовалось, что авторы, по крайней мере, не превозносят победу Советского Союза, скорее, демонстрируют полную бессмысленность войны. Тем вечером, когда мы направлялись к Волго-Дону, я сидел в баре рядом с одним из офицеров бронетанковой дивизии, который, печально созерцая двойную порцию грузинского коньяка, сказал: «Тяжелый день выдался для нас, немцев».
Путешествие подходило к концу. Когда мы вплывали в Ростов-на-Дону, стояло солнечное серебристое утро. На мелководье бригада рыбаков вытаскивала невод. В надувной резиновой лодке загорал старик. Гудели буксиры, кран разгружал ящики с океанского корабля. Вдоль набережной стояли старые кирпичные склады; за ними город уступами поднимался к собору с луковкой на холме. Вдоль набережной тянулись клумбы с сальвиями, цветом напоминающими советский флаг, ждущими, когда их прихватит первый осенний мороз. Когда мы приставали к берегу, корабельный оркестр играл ShortenináBread. Тем временем на берегу из автобуса высыпал казачий танцевальный ансамбль — все участники были не старше двенадцати лет — и устроил конкурирующее представление. Двое мальчиков держали полотнище с надписью «Дружба» на всевозможных языках, от латышского до португальского; девочки, похожие на барабанщиц в своих киверах и алых куртках, резво перебирали ногами среди кружащейся листвы. В сотне ярдов от нас стоял памятник Максиму Горькому.
Ростов оказался городом тенистых, обсаженных деревьями проспектов, без зазрения совести отданных под частную коммерцию. Милиционеры обоего пола расхаживали по уличным рынкам с видом добродушно-снисходительным, а тем временем армяне торговались с русскими, казаки — с армянами, кошельки вспухали от рублей, а горы баклажанов, хурмы и подержанной мебели мало-помалу уменьшались. Старенькая бабушка дала мне пучок бергамота, и я ушел, нюхая его.
Кто-то указал на раскосую женщину с хозяйственной сумкой и спросил: «Откуда тут взялись вьетнамцы?» «Это не вьетнамцы, — ответил я, — это калмыки. Коренные местные жители». Калмыки живут за рекой, в своей собственной республике. Это был последний из монгольских народов, прискакавших в Европу и осевших тут. Они до сих пор поклоняются далай-ламе. У одного калмыцкого мальчика был очень колоритный вид: блестящие черные волосы разлетаются, к заднему сиденью мотоцикла привязана обезьянка.
Я отправился в музей; по пути до меня донесся запах козьего жира, поднимавшийся от маслобоек и черпаков в перестроенной казацкой хате. В части, посвященной 1812 году, висел портрет В. В. Орлова-Денисова, генерал-адъютанта, которого Толстой взял в качестве прототипа своего картавого персонажа в «Войне и мире». Была там и английская репродукция под названием «Лиса-Наполеон — ату его!» и со следующей стихотворной подписью:
Слышу я казацкий зов,
Знать, меня разнюхали,
Надо делать ноги разом,
А не то поймают.
Этим вечером, последним из проведенных в России, после наступления темноты я прогулялся вниз по холму, по старым купеческим кварталам, и увидел хрустальную люстру, горящую в комнате наверху. Стены были покрыты полинявшим красным плюшем, на одной висело полотно в золоченой раме с изображением гор и реки. Я стоял под уличным фонарем, пытаясь представить себе обитателя этой комнаты. На тротуаре девочки в белых носках играли в классики. Двое моряков в бескозырках, сдвинутых на затылок, вышли из тира и уселись на тротуар, выкурить напополам последнюю сигарету. Потом к окну подошла старуха в сером платке. Она посмотрела на меня. Я помахал. Она улыбнулась, помахала в ответ и задернула штору. У подножия лестницы я миновал Максима Горького, глядевшего со своего пьедестала туда, где за тихим Доном лежали равнины Азии.
Йозеф Рот «Вниз по Волге» (1926)
Текст впервые был опубликован в серии «Библиотека Парка Горького» издательством Ad Marginem в 2013 году.
Перевод: О. Казанкова
Йозеф Рот (1894–1939) — австрийский писатель и журналист, изобличавший нацистов. Между публикациями своих основных произведений «Отель „Савой“» и «Марш Радецкого» в качестве корреспондента газеты «Франкфуртер цайтунг» совершил длительную поездку по СССР, после чего изложил свои впечатления о Советском Союзе в серии из 17 статей, в которых подверг советскую действительность критической оценке. В Казани Рот был во время туристической поездки из Нижнего Новгорода в Астрахань на пароходе. В последние годы жизни Рот много пил и страдал от жизненных неурядиц. Он скоропостижно скончался, не выдержав известий о самоубийстве близкого друга.
Волжский пароход, отправляющийся из Нижнего Новгорода в Астрахань, белый и праздничный, стоит в порту. Он похож на воскресенье. Маленький колокол отзывается неожиданно громко. Грузчики, одетые лишь в штаны на помочи, снуют по вокзалу. Они напоминают борцов. У окошка кассы — сотни людей. Десятый час утра, ясный день. Веет приветливый ветерок. Такое ощущение, будто в город приехал новый цирк.
Волжский пароход назван именем известного революционера, на нем — четыре класса для пассажиров. В первом классе едут в отпуск на Кавказ и в Крым новые буржуа России, нэпманы. Они обедают в ресторане, в скудной тени пальмы, на противоположной стене над дверью прибит портрет известного революционера. Дочки буржуа играют на бренчащем пианино. Его звучание похоже на стук металлических ложек о чайные стаканы. Отцы играют в шестьдесят шесть и ругают правительство. Мамаши явно имеют пристрастие к оранжевым шарфам. У официанта совершенно отсутствует классовое сознание. Он был официантом еще в те времена, когда пароходы называли именами великих князей. Чаевые придают его лицу выражение подобострастного почтения, которое заставляет забыть о свершившейся революции.
Четвертый класс находится глубоко внизу. Пассажиры тащат тяжелые узлы, дешевые корзины, музыкальные инструменты и сельскохозяйственные орудия. Здесь представлены все нации, населяющие Поволжье, степи и Кавказ: чуваши, цыгане, евреи, немцы, поляки, русские, казахи, киргизы. Здесь есть католики, православные, мусульмане, ламаисты, язычники, протестанты. Здесь едут старики, отцы, матери, девушки, дети. Здесь есть крестьяне, мелкие ремесленники, странствующие музыканты, слепые корсары, коммивояжеры, малорослые чистильщики обуви и бездомные дети, «беспризорные», питающиеся воздухом и несчастьями. Люди спят на деревянных полках, расположенных в два этажа друг над другом. Они едят тыквы, кормят младенцев, стирают пеленки, заваривают чай и играют на балалайках и губных гармошках.
Днем это тесное помещение кажется постыдно шумным и лишенным достоинства. Но ночью здесь веет умиротворением. Спящие бедняки кажутся святыми. На лицах лежит печать наивности. Все лица — как открытые двери, через которые смотришь в чистые, ясные души. Неспокойные руки пытаются отогнать слепящий свет ламп как надоедливую муху. Мужчины прячут головы в волосах женщин, крестьяне обнимают свои священные косы, дети — потрепанных кукол. Лампы раскачиваются в такт громко работающим машинам. Краснощекие девушки обнажают в улыбке крепкие белые зубы. Мир царит над беднотой, спящие люди кажутся исключительно миролюбивыми существами.
Пассажиры волжского парохода не делятся на богатых и бедных так примитивно символически, как верх и низ. Среди пассажиров четвертого класса есть зажиточные крестьяне, среди пассажиров первого далеко не все — богатые торговцы. Русский крестьянин предпочитает ехать в четвертом. Не только потому, что здесь дешевле. Крестьянину здесь привычнее. Революция освободила его от почтения к «господам», но отнюдь не от почтения к предмету. В ресторане, где стоит плохое пианино, крестьянин не сможет съесть с удовольствием свою тыкву. Какое-то время все ездили во всех классах. Потом разделились, практически добровольно.
— Видите, что дала людям революция? — сказал мне пассажир-американец. — Бедные теснятся внизу, а богатые играют в шестьдесят шесть!
— Но ведь это же единственное занятие, которому они могут предаваться беззаботно! — ответил я. — Самый бедный чистильщик обуви в четвертом классе думает сегодня, что сможет подняться к нам, если захочет. А вот богатые нэпманы боятся, что он может в любой момент прийти. «Верх» и «низ» на нашем пароходе уже давно не символические, а чисто практические величины. Может быть, когда-нибудь они вновь станут символическими.
— Да, станут, — сказал американец.
Небо над Волгой — низкое и плоское, раскрашенное неподвижными облаками. По обеим сторонам берега, на широком просторе, видно каждое возвышающееся дерево, каждую взлетающую птицу, каждое пасущееся животное. Лес кажется здесь искусственным образованием. Всё стремится расшириться, рассеяться по поверхности. Деревни, города и народы располагаются далеко друг от друга. Подворья, хижины, палатки кочевников окружены одиночеством. Многочисленные народности не смешиваются между собой. Даже те, которые осели, всю жизнь продолжают странствовать. Эта земля дарит чувство свободы, какое у нас могут дать только вода или воздух. Если бы птицы могли странствовать по земле, они бы не захотели здесь летать. А вот человек передвигается по земле, как по небу, быстро и бесцельно, птица земли.