Мыслями я была уже дома, пусть до заповедных вакаций оставался без малого месяц.
И он пролетит, день за днем, и оглянуться не успею…
…еще пишешь ты, что взяла в дом сироту с боярского двора, за которую две копейки прошено да еще пять — за одежу. И учишь ты ее всему, чего сама ведаешь… и дело это есть благое…
Вновь перо отложила.
Не могу… надо вежливо, надо с похвальбой, потому как и вправду дело благое бабка моя сотворила, ведь каждому ведомо, что над сиротами сама Божиня матерью. И с ними в дом милость ее приходит. А и по-человечески жаль мне ту, незнакомую, девочку, про которую бабка только и написала, что годочков ей девять, что отец ейный утоп спьяну, а мамка еще в весну сгинула безвестно… но вот…
…Станькой ее прозывали.
…и небось, бабка ей мою постелю отдала… а и верно, с чего бы ей простаивать попусту, перины-то хорошие, сами их пухом набивали. И еще одеялы, подушки… и наряды мои, которые давно уж в сундуки сложены. Чего им пылиться? Не жаль мне тех сарафанов… разве что старенького, отцом еще справленного, но его бабка не отдала бы никому, а прочее… на что мне девичьи ленточки? Аль чухони разношенные… или те рукавички, что бабка бисером расшивала? Они мне ныне только на палец и налезут. Сама себе говорю, и все одно жалею.
Горько.
И сердце ноет-ноет, будто бы не кровать мою бабка этой Станьке отдала, а место в доме своем, то самое, которое прежде моим было. И вот как мне в дом энтот возвращаться, когда, быть может, в нем мне вовсе и не радые?
Ох, нехорошие мысли, темные… не от Божини. Мне бы о том думать, что Станька эта за бабкой моею приглядит. А ну как случится чего? Хоть будет кому людей кликнуть… и не случится когда, а все вдвоем веселей. Зимою-то тоска горазда душу мучить. А бабка Станьку учить станет, как меня учила. Тогда-то, глядишь, и силы прежние возвернутся. Человек же ж живет, пока нужный кому…
Отложила я письмо.
Нехорошо напишу, словами-то, быть может, вывернусь. Вона, Арей говорит, будто я правильней говорить стала. Да помимо слов есть дух, который не спрячешь. Почует бабка мою обиду, как пить дать почует… а значится, надобно успокоить себя.
Только как?
Сама не заметила, как на давешнюю полосу пришла. Надо же, стосковалася… ажно с рання не видела, позабыла и кочки, и буераки, и ручей ледяной, в который ноне Еська кувыркнулся. Тоже дивно. Он-то, что кот, цепкий, верткий, как на бревне не устоял? Будто сворожил кто.
Скинула я доху.
И шапку сняла.
Холодит маленечко, да только морозец — еще не мороз. Вона, птицы с небесей не падають. Воробьи любопытные облепили рябину, возятся, чирикают на своем, на птичьем. Говорят, в прежние-то времена находилися умельцы, которые энтот язык и все прочие звериные разумели. Куда подевалися?
Вымерли за ненадобностью, как те ящеры, про которых Милослава давече сказывала? Что огроменные такие, с терем величиною…
Аль повывели их?
Ох, и дивные ныне мысли в моей голове. Нынешняя, как пить дать, опосля нашего с Ареем разговору затесалася… а то и верно, ежель подумать, то на кой мне разуметь, чего курица говорит? Как опосля такого разумения из ея супу варить? Этак, глядишь, одную траву жевать и останется.
— Сударыня Зослава… надо же, какая удивительная встреча! — раздалось вдруг из-за спины. Я аж подскочила, а заодно уж развернулася, как Архип Полуэктович учил… и не только развернулася…
— Осторожней, Зославушка, — промурлыкал Лойко, руку мою перехвативши. — Этак и покалечить недолго… а я уже вами калеченный…
И кулак мой поцеловал.
Я от того аж полыхнула… а может, с морозу, даром, что ль, холод этакий?
— И чем обязанный счастью лицезреть вас здесь? Во время неурочное? — Лойко руку мою отпускать не думал. Держал нежно, в глаза заглядывал… и прямо так, что мне не по себе от этого взгляду становилося.
— Да вот… побегать решила…
— Размяться, — с пониманием мурлыкнул он.
— Размяться…
— Ох, не жалеешь ты себя, Зославушка. — А Лойко, вот точно, Жучень он, редкостный жучень, уже рядышком стоит, плечики приобнимает, совсем по-свойски. Отчего мне неудобственно до жути.
Я от этакого неудобства прям не знаю, куда себя девать.
— Такой девушке… да на полосу препятствий… у меня за вас сердце кровью обливается…
— Екает? — уточнила я.
— Чего екает?
— Сердце. Когда кровью обливается. Екает?
— Ох, екает… так екает, спасу нет…
— А когда екает, то куда отдает? — Руку я высвободила и сама вывернулась. Не хватало мне с боярином обниматься. — Вправо аль влево?
— А что? — Лойко аж голову набок склонил. — Разница-то какая?
— Большая. Если в правый бок, то это и вправду сердце. К целителям тогда тебе, боярин, надобно, чтоб проверили, отчего оно у тебя кровью обливается да екает.
— А если в левый?
— Печенка. Значит, пьешь ты много. Иль ешь скоромное. Тебе ж с больною печенкой диету блюсть надобно, чтоб ни жирного, ни соленого, ни копченого…
Говорю, а сама бочком, бочком да в стороночку. Не то что испугалася я его, вздумает шалить, я боярского звания не побоюся. Магик из Лойко слабый, да только последнее это дело — помеж своими лаяться. Однако Лойко на слова мои не обиделся.
Рассмеялся.
Громко так, ажно воробьи с рябины порскнули.
— Веселая ты девушка, Зослава… даже жаль тебя.
— С чего бы меня жалеть?
— С того, — Лойко отступил на шаг, — что пропадешь ни за что. Объяснить?
— Будь ласков.
А взгляд-то лютый… видела я такой взгляд у душегубца одного, которого в столицу через Барсуки нашия везли. Со свитой из двух десятков оружных. И мне дивно было, что столько народу одного человека, даже не магика, блюдут. Он-то в клетке железной сидел тихенько, худой, поломанный, а как глянул, то и полоснул, будто по живому…
— С азарами знаешься. С рабами беглыми дружбу водишь, а начнется смута, не помогут тебе ни азарин твой, ни рабы…
И под ноги сплюнул.
— Иль думаешь, у Кирея от твоей красы девичьей дух заняло?
От чего и вправду не думала…
— Наш красавец переборливый. Он не на всякую девку глянет. А таких, как ты, Зослава, и вовсе не замечал прежде… и теперь… не знаю, что ему от тебя надобно. Зато знаю, что желает он отцовский трон получить. А для того надобно, чтобы азары за своего приняли.
Говорит, а сам с меня глаз не сводит.
— Есть такие, которые поддержат Кирея… только если и он себя покажет азарином истинным…
— Мудро говоришь, боярин. Простой девке и не понять.
— Ну да… извини… могу попроще. От Кирея ждут, что вернет он азарам былую славу. И поведет в поход на земли Росские… только крепки границы. Пока крепки. А если вдруг случится смута… такая смута, которая все царство перекроит, то и вновь поднимутся змеиные стяги…
Верно он говорит.
Попритихли азары, но, сказывала бабка, сколько волка ни корми, да собакою все одно не станет. Верю я, что с той стороны Калынь-реки только и думают, что про другой, наш берег, прежние времена вспоминая…
— А что вернее учинит смуту, нежели смерть царевича? — спросил Лойко и в тень отступил.
Вот ведь…
От разговоры этой, которой я вовсе не желала, на душеньке, и без того неспокойное, сделалось муторно-муторно.
Куда я лезу?
Не лезу… тянуть… небось, решил боярин славный, что вовсе Зослава — девка сущеглупая, которая первому встречному поверит. Так ведь первому, может, и поверила, ежель человеком он показался б. А Лойко Жучень — дело иное. С чего это вдруг его на задушевные беседы потянуло? Он-то, помнится, в мою сторону и не глядел, а когда говорить доводилось, то иль куражился шуточками скверными, иль, когда не в настрое был, кажное слово сквозь зубы цедил. Показывал, стало быть, что не ровня я ему.
Так я и не желала ровняться.
Дело-то глупое.
А тут вот… и главное, что правду он сказал… вроде как правду… я-то в игрищах их несведуща, небось, царя на престол возвесть — это не корову сторговать. И выходит, что сижу под рябиною, воробьев слушаю да понять пытаюся, где он мне сподмогнул и чем.
Охота Кирею азарами править?
От том все твердят… да только мне ли не знать, что слухи, будто собаки шаленые, летят один поперек другого… но ежели и вправду охота?
И в праве он своем, старшего сына… но коль азары не восхочут Кирееву власть признать, то и не спасет его никакое такое право. Подымут на копья, и поминай, как звали…
Домой я возвернулась впотьмах. И Хозяин, пряничку сберегший, знал, что до сладкого я дюже охоча, лишь головою покачал:
— Думаешь ты много, Зославушка, — сказал он, гребешок вынимая. — А от дум многих у девок волос сечется. Спать ложися.
Я и легла, оно верно, что утро вечера мудреней. Завтра… а схожу я завтра к Фролу Аксютовичу, пущай он думает, с чего бы это Лойко Жучень полез ко мне премудростью боярскою делиться. Домовой сел у изголовья, стало быть, всю ночь косы чесать станет, от мыслей дурных да тяготы душевной избавляя. Главное, чтоб не заигрался, не заплел в косицы на три волоска, которые обычному человеку в жизни не расплесть…
Проснулась я с головою легкою, да и сердце подуспокоилось. Умел Хозяин верные сны нашептывать. И пряничек мой, с вечера оставшийся, никуда не исчез. Лежит на столике, платочком прикрытый, меня дожидается.
А к нему — чай горячий в высоком стакане…
И гость к чаю.
Признаюсь, что, только завидела я энтого гостя, как мигом всякая благость с души слетела.
— Здравствуй, Зослава, — сказал Еська и левым глазом подмигнул.
А я увидела вдруг, что глаза-то у него разные, левый — карий, темный, что вишня выспевшая, а правый — синий, прозрачный. От ить… как оно бывает…
— Пустишь? — И пакетик мне протянул, ленточкою перевязанный. — В знак примирения нашего…
Пустила.
И пакетик взяла, от которого сладкий медовый дух шел. Нет, есть я не собиралась, но… понюхать-то можно? Посеред зимы мед по-особому пахнет. А этот еще и в сотах, восковые, белые ячейки, до краев заполненные золотом сладким.