циферблате звери дивные, каковые, должно быть, на краю земли только и водятся, а стрелки узорчатые, кружевные будто бы. И самая тоненькая знай скользит по циферблату, скачет от зверя к зверю, время отсчитывает.
А над часами — четверик коней на дыбы поднялся. И голый мужик немалых статей повис на поводьях, должно быть, укорот коням дать желая. Но как по мне — не сдюжил бы… верно, оттого и мужика перекосило.
Во внутрях тоже было красиво, как в палатах царских. Нет, мне-то не случалось в них бывать, однако же ежели где и имелось подобное роскошество, то только там.
Полы каменные, гладкие да узорчатые. Стены — янтарные. И колонны числом в дюжину, тоже янтарем обложены, и свет сквозь островерхие окна льется, янтарь золотит… и ступить-то страшно. Хотя люди вон ступают смело…
— Помочь? — рядом со мною появился парень в черном кафтане, будто бы из-под земли выскочил. — Ты документы подавать? Я провожу.
От провожатого отказываться я не стала.
В этом благолепии и заблудиться недолго… вона людей сколько ходит-бродит с лицами презадуменными. Иные и губами шевелят, не то молятся, не то с собою спорят. Лбы морщат. За носы себя щиплют…
— Сначала надобно зарегистрироваться у секретаря…
Паренек был щупленький и верткий, что ерш. И волосы его, стриженные коротко, на голове подымались аккурат что иглы ершовые. Так и тянуло их пригладить.
Вел он меня быстро, и опомниться не успела, как встала перед дубовою дверью, после была другая дверь, и третья, и четвертая… и вскорости я уже сама со счета сбилась.
Заявление.
И еще одно.
И ходатайство, которое я писала с образца, дивясь тому, до чего гладенько оно составлено, так, небось, не каждый боярский писарчук сподобится.
Говоря по правде, от бумаг голова шла кругом.
Мне совали то одни, то другие, то третьи… и то писать надо было, то черкать, то еще чего… и когда я, наконец, добрела до экзаменаторов, сил на волнение уже не осталось. Я глядела на очередные двери, вновь же солидные, с резьбою и медными, начищенными до блеска ручками, и думала, что хоть пополам тресну, поступаючи, а сумею в энту Акадэмию пробраться.
Из упрямства свово урожденного.
И чтоб не зазря переведены были все те бумаги, мною исчерканные…
— Заходи, — раздался тоненький дребезжащий голосок, и из двери выглянул домовой. Был он под стать хозяйству, солиден без меры, важен. И длинный красный нос драл в гору, и всем видом своим выказывал ко мне, гостье, неуважение. Оно и верно, меня-то пока уважить не за что, да только и ему, хозяину, в этакой манере чести немного. — Ну, чего встала?
И кулачком еще пригрозил.
Смотрю, совсем они туточки страх потеряли. Но промолчала, покачала головой укоризненно и вошла. А как вошла, то и обомлела.
Камень?
Камень как есть, да только не теплый янтарь, и не мрамора, которую я тоже успела повидать и пощупать сумела, нет, нынешний камень был полупрозрачным, точно и не камень — лед. И неуютно стало… холодно… окна закрыты, а будто бы сквознячком по ногам тянет… и холод пробирается, что сквозь летник, что сквозь рубахи. Запястья и те заледенели. А бусы — что рябина мерзлая, инеем покрылись.
ГЛАВА 5Про экзамены и экзаменаторов, а также ущемление прав по сословно-половому признаку
— Девушка, вы там долго стоять собираетесь? — раздался скрежещущий голосок, и я очнулась.
И вправду, встала, что баран перед воротами, осталось только рот от удивления раззявить, и совсем ладно будет.
На ковер, бело-синий, узорчатый, я ступила смело. Хотя и сквозь ковер, и через чеботы, чувствовался тот самый, нездешний холод.
А ковер лег дорогой от дверей к окнам.
У окон столы стали широченные. А вдоль них — лавки протянулись, застланные мехами плотно, густо. Экзаменаторы и вовсе в шубах сидели.
И шубейки-то не из простых.
Вон женщина, по виду ну чисто боярыня, в чернобурку кутается, а рядом с нею мужик сидит преогромный, что камень-вывертень, который еще с тех времен остался, когда Святогор-горошек со Змеем землю делили. Говорят, этакие камни по всей границе стоят. Некогда великой силы полны были, берегли землю Росскую, да, видать, поиссякла сила.
Не уберегли.
Лицо у мужчины безбородое, будто голое. И брови черные лохматые на нем глядятся жутко, за ними и глаз не видать.
К нему сухонькая старушка жмется, что ива к старому дубу, и вид у старушки ласковый, глядит на меня, улыбается, а глаза мертвые. Я руки за спиной кукишем скрутила. От этаких взглядов и волос сыпаться начинает, и кожа вянет, а то и вовсе ночные сны дурными становятся. А шуба у старушки самая богатая, из темных, почти черных, соболей. И накинута этак на плечики легко, так, что видно и платье, расшитое скатным жемчугом, и ожерелье-нагрудник, и широкие, не чета моим, запястья.
— Значит, ты, деточка, в Акадэмию поступить решила? — заговорила она, а голосок-то оказался звонкий, детский будто бы, никак краденый.
Слышала я о таком, когда колдунья-чернодейка подсовывает дитяти дудку из мертвой березы, изнутри вересковым медом мазаную. Вот голос-то на мед и выманивается. А колдунья его опосля и выпивает, а дитяти свое хриплое карканье отдает, если не хуже… бывает, что и немеют дети, и маются опосля всю жизнь.
Нет, не понравилась мне эта старушка.
А девка, по правую руку ее сидевшая, тем паче. Эта в шубы-то закуталась по самый нос, а нос оказался длинен невмерно и еще широк. Оттого и казалось, что нет на этом лице ничего, помимо носу. Зато он был зело подвижный. То шмыгнет, то складочкой пойдет, то вовсе покрасневший кончик его, на котором проклюнулось зерно бородавки, круга опишет, будто бы девица принюхивается.
Чего чует?
— Отвечай! — велела она и по носу ладонью мазнула. — Не тяни время… и без того умаялись уже.
Голос ее я узнала, тот самый, скрипучий, точно ставни несмазанные.
— Тише, деточка, — старушка к ней и не повернулась. — Не видишь, девушка оробела. Пусть успокоится, придет в себя… а ты, милая, не чинись, ближе подойди.
И пальчиком меня поманила.
Пальчики тоненькие.
На них — колечки с каменьями, на каждом по два, а то и по три, и каменья переливаются, искрятся. Я только и сумела взгляд отвести, у самого стола оказавшись.
Это что такое было?
— Не сердись, Берендеева дочь…
— Внучка, — поправила я.
— Берендеева внучка, — старушка вновь усмехнулась, да только глаза ее не отжили. — Я лишь хотела избавить тебя от ненужных страхов…
— Я не боюся…
— Вот и ладно. Тогда, будь столь любезна, подай бумаги Мирославе.
И девка со скрипучим голосом руку протянула. У нее перстенек был только один, да и тот без камня, простое колечко на мизинчике.
Папку с бумагами, мне врученную, я протянула не без опаски. Видно же, что характера сия девка самого препаскудного. А ну как учинит какую каверзу?
— Зослава… Вильгельминовна, — сказала девка, пролистав мои бумаги. — Из села Большие Барсуки… Божиня милосердная… Большие Барсуки…
И перекривилась, будто бы чего непристойного прочла. А что? Село как село. Немаленькое, за между прочим. У нас и храм свой имеется, и гостинный дом, в котором, правда, гости случаются нечасто, затое есть где собраться и старикам, и молодым зимою, гистории всякие послушать, песни попеть или в игры сыграть…
— Напрасно, Славонька, кривишься, — сказала старушка, в голосе ее ледок зазвенел. — Не всем же столичною родней хвастать.
Мирослава вспыхнула.
— Дамы, — мужчина покачнулся, а мне подумалось, что ежели он вдруг повалиться вздумает, то стол энтот его не выдержит, хоть и дубовый, солидного виду. — Давайте уж делом займемся. А вы, девушка, кладите руки на шар.
И пальцем ткнул в энтот самый шар, выточенный из того же камня-стекла. Был шар невелик, с телячью голову, да только холодком от него тянуло крепко.
Руки? Так и отморозить недолго.
— Не надо бояться, деточка. Мы лишь измерим уровень твоей силы.
Да не боюся я! Не пужливая уродилась. И шар обеими ладонями накрыла.
— Хорошо. А теперь глаза закройте.
Закрыла.
— И попытайтесь его согреть.
От это дело не из легких. В руках — не шар, живая поземка, которая за руки эти кусает, пробивает кажный пальчик сотнею игл. И бросить бы, да только я бросать дело на половине не привычная. Шар сжала, зубы стиснула.
Согреть?
Согреет.
Жар рождался внутри.
Как в кузнечной печи… как в черной яме, в которой ходит болотная руда, прежде чем прольет слезы сырого железа… и этот жар плавит меня саму.
Одолеть норовит.
Да только не на ту напал. Я губу закусила, верно, до крови, потому как стало во рту солоно. И шар треклятущий держу, лью в него новорожденное пламя. Тесню холод…
— Достаточно, — раздался над самым ухом глухой рокочущий голос. — Мирослава, отметьте, пожалуйста, что испытуемая подняла планку до седьмой ступени… даже восьмой.
— Седьмой, — упрямо проскрежетала Мирослава.
— Если вам так будет легче.
Я глаза открыла.
Шар был… желтым? Янтарным. Да с переливами…
— Восьмой, седьмой… — проворчала женщина в чернобурках и, вытащив из муфты руку, поднесла ее ко рту. — Какая разница… для целительницы и третьей хватит. Заканчивайте уже… собеседоваться.
Говорила она томно, негромко, однако же на слух Зося не жаловалась.
— А я не к целителям пойду. — Руки жгло, и ладони покраснели, будто бы я их и впрямь в печку сунуть глупость имела.
— Куда еще? На отделении общей магии конкурс высокий. И там вы, милочка, уж простите, не пройдете. Сила-то у вас имеется, да к ней и знания надобны…
Я мотнула головой.
— К теоретикам? — женщина вытащила другую ручку, беленькую холеную, с ноготочками розовыми, аккуратными.
— К боевикам… — Я и подбородок задрала, чтоб выше казаться, хотя ж рост мне Божиня дала не девичий… небось, в нашем селе выше меня только Миклухо-кузнец, да и то на два пальца всего.
— Куда?
Мирослава хихикнула.