— Маланька! — заорал дед Панас. — Ходь сюды… возьми кого на постой… скольких?
Маланька на конников глянула без опаски, она баба спрытная, живая, даром что прошлым годом овдовела.
— Да двоих приму…
— Туська… Одного к Бирюковым…
Дядька Панас командовал громко, а я… я глядела на людей, да бабки своей не видела… и все село, почитай, явилося, даже старшая Гручиха, которая вечно плакалася, что ноженьки ее не ходют.
Дошла.
А бабки… неужто приключилось что? Дядька Панас сказал бы… а он…
— Иди ко мне, Зослава… отдохни с дороги… а бабку твою еще вчерась в Витюшки кликнули. Там бортничихина невестка рожать вздумала…
И отлегло прямо.
В глазах посветлело… рожать… рожать — это хорошо… правда, дело небыстрое, но коль Божиня сподобится, то возвернут сегодня бабку. Уж я-то витюшковцев знаю, с почетом примут, с почетом проводят.
А в доме дядьки Панаса натоплено было жарко — не продохнуть.
Аль то с морозу мне померещилося?
— Заходите, гости дорогие. — Старостиха-то успела принарядиться, и рубашку надела вышиваную, и юбку трехцветную. Волосы платком цветастым прикрыла, на шее — бусы красные в три ряда, в ушах — серьги тяжеленные.
И сама-то она, Алевтина Саввишна, женщина хоть и не молодая, но видная.
Гостей встретила с поклоном.
Кваску домашнего поднесла, коий Лойко выпил и поклонился за ласку… экий он вдруг вежливый. Ажно боязно, как бы не учинил беды какой. Илья, тот пил медленно, да все оглядывался, не с брезгливостью, как того боялась, с любопытством.
Видать, не случалось ему прежде в избах бывать.
Поднесла тетка Алевтина и Арею кваса… в лицо глянула и прям побелела все… ото ж… а мне-то мнилося, что на азарина он и не похожий.
— Спасибо за ласку, хозяйка. — Тот кубок с квасом из рук онемевших вынул и на стол поставил. — Пойду я, пожалуй… на улице… подышу.
— Я тебе подышу! — Тетка Алевтина с белое на красную стала. — Не продышался еще? Вона, рожа вся красная…
Лойко хмыкнул.
А она полотенчико так перехватила за концы.
— Надышится он… после околеет с передыху, да хорони его с честными людями! Руки мойте да за стол идитя… и квас пей. Чай, не потравленный…
Да полотенчиком этим Арею по руке шлепнула. Не больно, знаю, но обидно. Только Арей обижаться и не подумал. Поклонился. Квас принял да выпил до капельки… а там уже и мне налили. Квас у тетки Алевтины свой, на закваске, которую еще ее бабка ставила. И крепче оное закваски во всех Барсуках нету.
На ржаных корочках ставленный.
С медком, с травами душистыми, квас этот в летку холодит, а зимою-то и греет… от него и сил прибавляется, и на сердце спокойно.
— Садитеся вон туда. — Тетка на лавки полотенцем махнула. — А ты, Зославушка, подсоби… ох, мы уж тебя, грешным делом, и не ждали… видано ли, туда ехать, сюда ехать… да по зиме… а ты вона как…
В печи шумел огонь.
И пусть не ждали нас, да полны были погреба тетки Алевтины. Сыскались в них и грузди черные, соленые, и моченые яблоки, капустка с клюквяными красными глазами.
Возлег на праздничное расписное блюдо копченый гусь, да такой, что не гусь — порося целое, как поднять его. А тетка Алевтина уже сомятину режет тонюсенькими ломтиками. Она-то жирная, на березовой щепе томленая, ароматная — страсть… вона, Лойко на сомятину глядит, да с такою любовью, с какою, верно, ни на одну девку не глядел.
А что, тетка Алевтина у нас по коптильному делу известная мастерица. Уж на что девки крутилися-вертелися, силясь вызнать, чего она в щепу добавляет, какими травами дичину аль рыбу натирает, да не вышло ничего. Только у старостихи получалось мясо столь духмяное да со слезою. Я же сыры режу, что молодые, только-только ставленные, крохие — тронуть страшно, что старые, потемневшие, да со своим духом.
Из печи и горшок со щами появился.
И пироги.
— Прошу, гости дорогие, за стол. — Это уже староста возвернулся, и не с пустыми руками, небось, к деду Вязилю ходил за настойкой. Он-то ея на меду делает, да тоже с травками, с наговорами, от которых не только хмель в голову шибает, но и на душе леконько становится.
И многие рады были б пригубить, да свою настоечку дед берег… вот и старосте для особого случаю бутылечку отжалел не самую великую.
Уговаривать не пришлось.
Сели.
Дядька Панас, стало быть, во главе стола, как и положено хозяину. Илья — по правую руку его. Лойко по левую, не потому, мыслю, что старшинство Ильюшино признал, а чтоб к сому да поближе. За ним и я присела… Арей то мялся, то на стол глядел, то на дверь, пока тетка Алевтина ему по хребту полотенчиком своим не переехала.
— Особо звать надобно? — спросила она, брови насупивши. А насупленных бровей тетки Алевтины и дядька Панас опасался. Арей вот тоже пыл подрастерял, на местечко сел тихенечко и чарку, до краев медовою настойкой наполненную, принял.
— Ну… — Староста только крякнул да на хозяйку свою покосился, ничего ль не скажет? — Будьма… за здоровье ваше, гости дорогие…
Чарочку опрокинул.
Вздрогнул.
Да хлебом занюхал. Оно и верно, я-то только одного раза тую настойку попробовала, из любопытствия, после целый день отдыхаться не могла. Потому-то и рюмку свою тетке Алевтине подставила. Она вино делает из вишень да малины, сладкое, ароматное, самое оно — сердце девичье потешить. Его-то мы и пригубили.
Лойко же, воспоследовав примеру деда Панаса, ажно пополам согнулся. А староста наш, сердешный человек, боярина по спинке похлопал.
— Ты дыши, паря, — присоветовал. И ржаную горбушку сунул. — На от, занюхай… вторая, она легче пойдет.
Илья чарку глядел-разглядывал. Да, не сыскав ничего, решился. Этот сгибаться не стал, а с виду-то хилый, но хлеб так нюхал, что едва горбушку в нос не запихал.
Арей же выпил, со старосты взгляду не спуская, но при том не поморщился даже.
Крепкий.
И дядька Панас заценил.
— Молодец… груздя скушай. Сам собирал… груздь черный после настоечки — самое оно… солененький и хрустит.
И то дело, грузди у тетки Алевтины отменные выходили. Она их в дубовых бочках, которые в приданое привезла, — еще от ее мамки осталися, — ставила. А те бочки уже сами просолилися насквозь, и потому грузди выходили ядреными, хрусткими.
Ешь таких — не наешься…
Тетка ж Алевтина щей разлила… ели молча, сосредоточенно. А то, тут вам не столовая студенческая, дядька же Панас по второй разлил…
— Не гони, — нахмурилась тетка Алевтина. — Поспеете еще…
— Оно-то верно. — После настоечки староста наш становился благостен и со всем согласен. Ел он мало, больше баловался, знать, сыт был. — А ты, Зославушка, сказывай… как оно, в столицах…
— По-разному… — Лойко сома жевал да пальцы облизывал, не чинясь того. — Где-то хорошо, где-то плохо… как везде. Но такой рыбы я там точно не пробовал!
Тетка Алевтина зарделась.
Приятственно ей было.
— И настойка знатная… у отца на что погреба огромные… а и еще налейте…
— Ты закусывай, сынку…
— Закусываю…
— Ты получше закусывай… от ишшо рыбки возьми. Сома этого мы с мужиками летось подняли… в бочаге жил. Я тебе скажу, такая скотина, что думали, не взопрем на воза! Двадцать пудов!
— Врешь!
Лойко рюмочку поднял.
— Да чтоб мне век рыбы не едать! — Дядька Панас не обиделся. — Харя — во! Человека заглынуть мог бы…
Лойко головою покачал, дивясь этакому чудищу.
— У вас там такого, небось, нема…
— Нема, — согласился боярин, и настоечке должное отдал, на сей раз не согнулся, занюхнул только. — Ох, нема… чую, хороши будут вакации…
— Что, тож студиозус? — Тетка Алевтина тарелочку с пирогами к Ильюшке подвинула. — Ешь, боярин, а то больно выхудл… и ты жуй, не гляди, чай, не потравим…
Это уже Арею, он только усмехнулся и заметил:
— Меня потравить сложно…
— Ну… это ежели не умеючи, — отмахнулась тетка Алевтина. — Небось, на каждую тварь своя травка Мораной дадена…
На тварь Арей нисколечко не обиделся. И тетке не поверил.
А зазря.
Тетка Алевтина про иные травы поболе бабки моей ведала. Оно ведь и есть так, что у каждое былинки два обличия есть. То, что Божинею дадено, явное, да то, которое сестрицею ейной единоутробною сотворено. И то обличье тайное, не каждому явится, надобно знать и час, и день, когда трава, пускай бы самая обыкновенная, навроде пастушьей сумки, силу мертвую обретает.
И слово, которым силу эту запечатать можно.
Про старостиху у нас всякого сказывали, и когда я, малая, выспрашивать бабку начала, что в том правда, та велела не лезть к тетке Алевтине. Мол, каждому свой урок миром нынешним даден.
А тут вдруг страшно стало. Ну как и вправду сыщется в сенях ее, помеж пучков с мятою да душицею, особый пук травы неведомой, заговоренное мертвым словом? И будет она безвредною для всех, окромя Арея…
Подумала так и устыдилась.
Тетка Арея квасом потчевала. И сама ж хлеб поднесла. И не переступит она, старостиха, Божининого закону, по которому свят гость, под крышу принятый.
Ели.
Говорили.
Дядька Панас про рыбалку, до которое дюже охотником был, про лес местечковый, где ноне волки завелися, и пущай никого не трогают, но все знают, уж коль пришла стая, то сие надолго… мужики-то ходили, капканы ставили, да стая хитра.
Воют.
Кружат. И не ловятся. Иным-то разом весь снег истопчуть, будто здекуются. Лойко головою качал, а глаза-то поблескивали, не то от настоечки, не то от забавы… волков-то загонять самое оно для Лойковой непоседливой душеньки.
Илья ж хмурился.
Арей ел молча. А тетка Алевтина, рядышком примостившися, знай подкладывала в тарелку…
— Схуд, болезный… и давно ты в энтой Акадэмии…
— Пятый годок уже…
— Пятый, значится. — Она подперла пухлую щеку кулаком, тоже пухлым, да этая пухлявость не мешала теткиным рукам силу иметь. И с силою оной не только дядька Панас считался. — Совсем обтощал… жуй, гостюшка дорогой… жуй…
Арей и жевал, на тетку искоса поглядывая.