— Вот и пришлося ждать. Бедный хлопчик извелся весь… аль тебя пугает, что ликом нехорош? Так тут я подсоблю…
Станька вдруг из-под бабкиной руки вывернулась и ко мне пересела, прижалась к боку, вцепилась в рукав и дернула.
— Зося, Зося, не ходи за него замуж! Злой он!
— Не верещи, дуреха! — Бабка Станьке пальцем погрозила. — А ты, кобылица, не слушай, что на человека наговаривают… у нас же ж как, чуть оступился, уже и напридумывают с три горы илжи… пошалил он по молодым годам, так то компания дурная виной была. И боярыня с той поры сына от себя не пускает…
Ох, чуется, знатная у них вчера беседа приключилась. Крепко Добронрава Любятична бабку уважила, коль она ныне соловьем разливается.
— Вырос парень, образумился…
Молчу, глажу узенькое Станькино плечико, дивясь тому, до чего холодна она. А ведь в возку нашем и печка имелася, и тулупчик у Станьки почти новенький, теплый. А она трясется хвостом собачьим.
Видать, не с холоду.
Со страху.
— Баб, — говорю, хотя ж самой от злости кричать охота. — Значится, хочешь ты, чтоб я замуж за него пошла?
— Отчего б и не сходить?
А глаза-то у бабки добрые-предобрые.
— Всем оно славно будет. Станешь боярынею, жить будешь туточки. Я в гостики наезжать буду частенько, а то и вовсе переселимся… буду деток ваших нянькать…
И слезы в глазах стоят.
Вот оно чего…
— А Акадэмия как же? — спрашиваю тихо. — Бросить?
— Так и брось. — Бабка махнула рукою. — На кой ляд тебе та учеба, когда ты и так у нас ученая? Только мозги сушить…
…ага, а летом-то она иначей пела.
— …да и то, послушать, чего там творят, — срам один… неможно девке да с мужиками…
— Баб. — Станьку я обняла.
А ведь и вправду сестрицу обрела, пущай и не кровную, но все одно родную. И обидеть никому не дам.
— Скажи, баб, а ты не ведаешь часом, как смертное проклятье снять можно?
— Чего?
— Ничего… это я так… уж прости, коль обижу, но скажу, как оно есть. Мягко стелет твоя Добронрава Любятична, да только жестко на том спать будет. И сын ейный меня не любит. Вчера сам о том сказал.
— Злой он.
Может, и злой… небось, с доброго человека проклятия, что вода с гуся…
— Приходил ко мне… и скажи, баб, что это за любовь такая, когда девку сонным зельем опаивают, чтоб потом снасильничать… и когда б не Арей… поутру, небось, обвенчали б.
— И по-людску было б…
Бабка у меня упертая.
Ведает, что не права ныне, глаза отвела, в окошко глядит, а все одно не отступится. Небось, уже вообразила, как я в палатах боярских живу да по округе на возку разъезжаю, всем оно на зависть.
— По-людску, говоришь… с насильником жить до самое смерти? И была б она, чуется мне, скорой… Добромысл поведал, что матушка его меня выбрала не просто так. Болезнь его излечить желает… а вот какою манерой, того я не ведаю. Зато ведаю, у кого спросить…
Так мы до самых Барсуков ехали.
Молчали.
И Станька руки моей не выпускала. А как из возка выбралися, то и стала на цыпочки, потянула.
— Зось, чего скажу…
Наклонилася я.
— Злой он, — в который уж раз повторила сестрица моя названая. — От него девки прячутся… лицо себе ножиками режут, чтоб некрасивою быть…
И носом шмыгнула.
— Он и меня щипал… боярыня не дала… а какая сильно понравится, та скоро хворою сляжет, потом и хоронят…
Вот тебе и любовь.
— Что ж, — говорю, — молчала ты, как ехали?
— Боялася…
— Не бойся, малявка. — Лойко — от кот, вертелся рядышком, а я и не приметила, Станьку на руки подхватил да вверх подкинул. — Я тебя в обиду не дам. Говорил же ж. Аль не веришь?
— Верю, боярин.
Поставил ее на землю, сам сарафанчик одернул, платок пуховой поправил. От какая забота.
— От и славно… иди, вещи собирай. Поедем поутру до столицы…
— И я?
— И ты. Куда ж я без тебя-то? Невест без пригляду оставлять никак неможно…
Щеки Станькины румянцем полыхнули. Какая из нее невеста, дите горькое, а он и дразнится. Я только кулаком в бок ткнула, чтоб говорил, да не заговаривался. А то наберет девка в голову, после и голова болеть будет, и сердце.
— А ты, Зослава, не завидуй… упустила ты свое счастье!
— Это тебя, что ли?
— И меня. — Грудь выпятил, кулаками боки подпер, гордый, что петух в курятнике. — Говорил же ж, найду себе невесту из Барсуковых… вот и нашел…
— Я маленькая еще…
— Вырастешь, — махнул рукою Лойко. — Аккурат я Акадэмию закончу, магиком стану, то и ты вырастешь. Так что беги, невеста…
И Станька, юбки подобрав, в хату бросилась.
— Сирота она. — Коль есть у Лойко совесть, то, глядишь, и очнется. — Нельзя таких обижать. Божиня…
— Божиня далеко, а люди близко… и не бойся, Зослава. Я свою невестушку не обижу. И никому не дам…
— Лойко!
— Что? Говорю ж, места у вас хорошие… и хата справная, хозяин только нужен. Вот ты поедешь с Киреем в степи, а я сюда вернусь, к жене под бок… корову заведу…
Тьфу, блажной… ну его, главное, чтоб Станька эти его россказни всерьез не воспринимала.
— А ты тоже не стой. — Лойко меня к хате подпихнул. — Вещи сами собою не соберутся… на рассвете выедем… и сегодня бы, но…
…неможно.
Особая ныне ночь.
Лютая.
Волки по такой хороводы водят. А человек, посмевший из избы выйти, хоть бы и до ветру, рискует обратное дороженьки не сыскать. Все ворота открываются, все дороги переплетаются.
В такую ночь матери младенчиков на руках держат, глаз не сводят, чтоб, не приведи Божиня, не села на колыбель тень темная, чтоб дымом не вползла в горло, ибо тогда переменится человек.
И не станет сыночка любого.
Сгинет дочка-песта.
А объявится нечто иное, чему названия нет. Будет расти, жить серед людей, тянуть с них силы. И уйдет из такого дома кошка. Сбежит собака. Сдохнет живность малая, а после и людей черед настанет…
…В такую ночь рисуют молоком да кровью на порогах знаки особые.
И стелют вдоль окон соляные дорожки.
Песни поют.
И вспоминают ушедших. А коль хватит духу, то и выходят по-за порог, чтоб попотчевать кашей заблудшие души. Глядишь, и мелькнет серед них знакомая.
…В Барсуках по старому укладу собиралися в гостином доме, благо, столы еще с утреца поставили, лавки растянули. Раскатали скатерти из полотна небеленого. Расстелили на полу тулупы для детей, а меж них — старух да стариков усадили с почетом да трещотками.
Сунули им каши, с репой и медом паренной.
Миски с рыбьим крохким мясом, с утицею тушеною да огурчиками солеными… Тут же, на снопки с золотою соломой молодицы посели, кто с дитями. Девки-то на столы накрывали, кто чего принес. Бабы шепталися… мужики с дядькою Панасом во главе пошли во двор, полено святочное править, а следом тенью выскользнула и старостиха.
Буде кому петуха черного резать.
Кровь лить.
Да поить тех, кто во тьме живет, чтоб, жертвою сытые, не лезли они к людям…
— Зосенька, — бабка сама села рядышком со мною, — уж прости меня, дуру старую… хотела я, как лучше… как подумаю, что увезет тебя этот нелюдь да в степи…
— Не увезет, — я отмахнулася.
Про степи у нас разговору не было. А я, чай, не палас, чтоб взять да увезти, куда не хочу.
— А она-то ласковая, все расписала, как жить вы станете… поживать… и мне от ажно в сердце закололо… прости…
Как не простить.
Не ведаю, какою я сама в бабкины годы стану, а у нее, окромя меня, только Станька. И потому неохота отпускать меня, что в степи, что в столицу.
— Прощу, — ответила я бабке так, — но если только ты со мною до столицы поедешь…
Вот не шли у меня из головы слова-то боярынины. А ну как и вправду задумает злое бабке причинить? Ей же ж немногое надо…
— Куда мне ехать… Станьку он бери…
— Туда и ехать.
— А дом?
— Дядька Панас пригляне…
— И корова… куры…
— Баб, не дури мне голову. — От будто я не знаю, что и за коровою глянут, и за курями, и за кошкою безымянною, что к хате прибилася, да так в ней и обжилася. — Едем, и все тут…
— От мало я тебя за косы драла! Совсем старых не уважаешь!
Это я не уважаю? Я прям вся тут сейчас изуважаюся, на уговоры время тратючи.
— Ну да ладне. — Бабка подбоченилася. — Съездимо мы до твое столицы… а все ж азарину твоему, так и ведай, вздумает тебя обижать, роги самолично поотшибаю!
— А про роги ты откудова ведаешь?
— Да этот твой, кудлатенький, растрепался…
Это она про Лойко, небось. Он не зело кудлатый, но волос и вправду вьется. У Ильи совсем гладкий.
— И ему тож передай, вздумает девке голову дурить, я скоренько на него управу найду, не погляжу, что боярин…
Грозна моя бабка.
Да чуется, не убоится ее Лойко. И ничего я не ответила, да и когда отвечать, ежели бабы песню затянули, прощальную-поминальнуто. От такой сердце болью полнится, а слезы сами из глаз текут, данью Темное сестрице.
Пускай.
Зато потом на сердце легко делается.
Славно.
Пели, передавая из рук в руки чашу с черным квасом, на травах особых деланным. Этакий только на великое свято готовили, и ныне каждый пригубил, детям и тем по капле дали, чтоб, значит, обошли их и горести, и недуги.
Пели тихо, да только голоса, сплетаясь, вывязывали свое кружево. И ныне видела я его столь явственно, будто бы сама плела. Вот темные нити, что протянулись за порог, — этот старостиха.
Ежель приглядеться, пойти по ниточке ее, тонкое, но прочной, то и саму тетку увидеть можно. И не удержалася, глянула краешком глазу, да только отпрянула тотчас… не для людей сие зрелище.
И не тетка Алевтина, которая давече на Арея полотенчиком махала, пляшет на снегу, но жрица темное Мораны. Она нага и страшна в наготе своей, покрыта с ног до головы жертвенною кровью. И не птицы ныне выходят на зов ее, а души изголодавшиеся… кричат, плещут крыльями, взбивают ветер холодный в самое лицо.
А ей ничего, смеется.
Стучит в бубен…
И только взгляд мой почуяв, обернулась.