Внук Персея. Книга первая. Мой дедушка — Истребитель — страница 34 из 48

— Внуки, значит? Безотцовщина?

Амфитрион стал оранжево-красным. Такой цвет после обжига приобретает глина, подкрашенная охрой. Я предал отца, понял он. Желая урвать краешек дедовой славы, я забыл, чей я сын. Ну да, внук Персея Горгофона — это же лучше, чем сын хромого Алкея… Леохар своего отца презирает. Он сам мне об этом сказал — вчера, над обрывом. Выходит, я тоже презираю своего?!

— Пошли во дворец, — тихо сказал он. — Зря мы…

— Нет уж! — возмутился карлик. — От меня так просто не уходят! Вам говорили, что я ем детей на обед?

— Н-нет, — попятился Амфитрион.

— А что я — сын Аполлона? Любовник всех девяти муз?

— Аполлона?!

— Ну да! Я же красив, как мой божественный родитель!

— Ага… красивый, да…

— Скажи, что я прекрасен!

Карлик взмахнул чашей, явно намереваясь расколотить ее вдребезги.

— Не скажу, — твердо ответил Амфитрион.

— Что, на земле есть кто-то прелестней меня?

— Есть. Много кто.

— Кто именно? Имя, малыш, имя?!

— Да кто угодно!

— Правда горька, — вздохнул карлик. В глубине его хитрых глазок плясали смешинки. — И заслуживает поощрения. Я не стану обедать тобой, честное дитя. Иди ко мне, не бойся…

Путь к дядюшке Сфинксу занял кучу времени. Вазы, блюда и кратеры, сосуды с лаком, кисти и резцы — все это просто само лезло под ноги. «Разбей меня!» — вопил каждый кубок. «Я мечтаю треснуть!» — голосили амфоры. Кувшины тянули шеи, тонкие, как у цапель. «Сверни, а?» — молили они. Амфитрион чувствовал себя Бриареем-Сторуким, сдуру угодившим в хрупкую западню. К счастью, все однажды заканчивается. Встав за спиной карлика, он перевел дух. Сейчас мальчик жалел, что подбил Леохара на поход к вазописцу. Идея, которая сверкала, радуя душу, высохла и потускнела, как морская галька на солнце.

— Нравится? — спросил карлик.

Фигуры, украшавшие бока чаши, над которой трудился дядюшка Сфинкс, блестели от черного лака[82]. Глину еще не обожгли, а всего лишь подсушили. На буром фоне, обещавшем приобрести яркость в печи, аспидно-темные пятна смотрелись не лучшим образом. Трудно было понять, кто здесь изображен. Время от времени карлик брал резец — и добавлял штрих-другой.

— Зевс похищает Европу? — наугад предположил Леохар.

— В целом, да, — согласился карлик. — Зевс. Только не Европу, а Тифона. И не похищает, а сокрушает. Ты знаток, мой славный. В тебе есть хватка. Пойдешь ко мне в ученики?

Два-три движения резца — вроде бы, ничего не изменилось, но из лаковой тьмы проступил Тифон. Ноги-змеи, человеческий торс, десятки драконьих голов… Вихрь разрушения клубился на глине, как когда-то на земле — и Зевс ждал резца, чтобы ожить и кинуться в схватку. Но резец вновь предпочел Тифона. Укус медного жала — одна из голов Тифона стала похожа на голову карлика. Обзавелась бородой, вросла в широкие плечи; высунула язык, дразнясь.

— Ух ты! — восхитился Леохар.

И добавил на всякий случай:

— В ученики не пойду. В воины пойду.

— Это дело, — кивнул карлик. — Однажды я нарисую тебя. И хорошо бы не на погребальном костре.

Тут Амфитрион наконец решился.

— Дядюшка Сфинкс! А вы Косматого… Ну, Диониса! Вы его рисовали?

— Случалось, — не стал спорить карлик.

— У него глаза… Ну, глаза!

— У всех глаза.

— Они следят! Куда ни отойдешь, они за тобой следят…

— Зрачок строго по центру, — объяснил вазописец. — Так надо.

— А зачем?

— Чтоб помнили. Чаша следит за тобой. Куда б ты ни пошел, чаша следит. А из нее, из хмельной глубины — он, Дионис. Забудешь — тут он и напомнит. Всех изображают боком, а его — лицом к тебе. Смотрит, значит, в оба. Не моргая.

— А правда, что раньше так Медузу рисовали?

— И сейчас рисуют, — карлик посерьезнел. — Говорю ж, следит. Надо помнить.

— Кто следит? Медуза или Дионис?

— А это ты сам решай. Просто помни — из мрака всегда следят. Из-за грани вещей и плоти. Зазеваешься — станешь камнем. Или безумцем. Это уж как повезет. Иногда вообще одни глаза изображают. На чашах, амфорах; на носу кораблей. Раньше так Рею обозначали, Мать Богов. Еще дед мой…

— Дионис и Медуза? — последние слова карлика Амфитрион пропустил мимо ушей. Мать Богов его не интересовала. — Что у них общего?

Дядюшка Сфинкс хихикнул.

— Свобода, — сказал он. — Оба дарят свободу.

— Да ну! Ерунда какая-то!

— И камень, и безумие свободны. Сделайся статуей, утрать рассудок — рабом тебе уже не быть. Рабом людей, рабом богов; рабом страстей и заблуждений. Другое дело, кому нужна такая свобода… Хотите сыру? У меня есть сыр, две лепешки и луковица…

6

Аргос не зря называли «сильно жаждущим». Во-первых, город жаждал воды. Река Харадр, струящая воды под городскими стенами, летом пересыхала. Ее примеру следовал близкий Кефис. Лишившись двух притоков, пересыхал и Инах, который даже в лучшие времена года терялся в болотах, не достигая моря. Бог реки — даром что сын Океана и в прошлом герой не из последних — в свое время сделал большую ошибку, предпочтя Геру Посейдону. Что ж, супруга Зевса одарила Инаха улыбкой, зато мстительный владыка морей обеспечил дураку ежегодную засуху. От нее спасали осенние дожди.

Во-вторых, город жаждал хлеба. И не грубого, из ячменной муки с отрубями; даже не белой сдобы с молоком и медом. В Аргосе любили заморить червячка, да так, чтоб всем на зависть. Афины с Фивами захлебывались слюной, когда из Аргоса, чтоб он лопнул, доносилось:

«Смешай молоко с топленым салом и крупой, добавь свежего сыра, яичных желтков и телячьих мозгов; заверни рыбу в душистый лист смоковницы — и вари в бульоне из кур или молодого козленка, чтобы затем положить ее в сосуд с кипящим медом…»

Хоть войной иди на проклятых обжор!

Но главной, самой мучительной жаждой Аргоса была жажда зрелищ. Утолить ее — труднее, чем укротить пьяного кентавра. Как назло, город был лишен главного из восторгов — возможности лицезреть великого Персея. Убийца Горгоны не часто радовал Аргос своими визитами. Явившись же на родину, он по-быстрому решал все дела за закрытыми дверями, после чего исчезал за воротами. Заманить его на агору[83], или, скажем, на стадион считалось подвигом.

О таком судачили годами.

Наверное, поэтому Аргос сперва не поверил, а потом ошалел от сногсшибательного известия. Сегодня любой, от мудреца до идиота[84], мог вволю любоваться кумиром — с безопасного, ясное дело, расстояния. Приходи к храму Диониса Благосоветного — и вот он, Персей.

С утра прогуливается, и даже еще никого не убил.

Сцепив руки за спиной, в походной, едва отстиранной одежде, нахохлившись как ворон, сын Зевса в сотый раз обходил храм. Под ноги Персей не глядел, рискуя споткнуться. Задрав голову, он не сводил глаз с фриза. Подвиги «божественных братьев» занимали все его внимание. Дионис карает Пенфея, Ликурга, тирренцев; Персей истребляет галий, сатиров, менад. Шарканье подошв о булыжник. Дионис карает дочерей Миния и жреца Макарея[85]; Персей истребляет фиад и бассарид[86]. Ножны меча глухо стучат по ляжке. Карает, истребляет… Шаг за шагом, по кругу, презирая шепот зевак. Кусая губы, промокая бритую голову куском ткани…

Кружение завораживало.

— Хорошо, я Истребитель, — бормотал Убийца Горгоны. — Я больше ничего не умею. Нет, вру. Умею. Я мог ринуться в бой с Пелопсом Танталидом. Тебе было мало Писы, сын Тантала? Ты решил, что все вокруг — Остров Пелопса? Ты подмял Элиду, Олимпию, Аркадию, точил зубы на лаконцев, мечтал об Аргосе… Вместо войны я женил старшего сына на твоей дочке. Вторую твою дочку я сговорил за своего младшего. Мы сыграем свадьбу, едва дети войдут в возраст. Меня пугали твоим проклятием, как заразной болезнью… Ха! Теперь Пелопс Проклятый — дед моего внука. А война сдохла, не родившись. Значит, не только истреблять…

Ротозеи пятились. Они не слышали слов, но Персей походил на безумца.

— И все равно — Истребитель. Моя суть, мой корень. Воля моего божественного отца. А ты, Косматый? Брат мой, враг мой… Ты — кто?! Что ты умеешь лучше всего? Лишать рассудка? Ну да, ты свел с ума целый город! Похитил разум у времени! Обратил прошлое в слюнявого придурка! Каково? — два года назад я выстроил тебе храм! Его можно потрогать, этот храм. В нем можно принести жертвы. Безумие мрамора и дерева, меди и бронзы…

Храбрейшие из аргивян, издали наблюдая за хороводом одного-единственного человека, не сразу замечали, что в храме есть еще кое-кто. Ясно видимый меж колоннами, возле алтаря стоял Меламп, сын Амифаона. На коленях, свесив голову на грудь. Должно быть, он пришел сюда давно — если не ночевал в храме. Фессалиец мало напоминал счастливого жениха. Вожделенный титул басилея гнул его к земле. Он не шевельнулся, когда Персей вдруг бросил опутывать святилище петлей шагов — и свернул к алтарю.

— Представляешь? — сказал Меламп, когда тень героя упала на него. — Они уверены, что это я научил их смешивать вино с водой. Я! Учитель здравого экстаза! А до меня они пили неразбавленное…

Персей молчал.

— И ведь в какой-то степени они правы. Предмет и образ, плоть и символ. Чем была та оргия, если не смешением вина и воды?

— Что ты видишь в будущем? — спросил Персей.

— Ничего. Тьма, пронизанная молниями. Я больше не провидец. Не змей, не провидец… Зять ванакта! Я получил то, чего хотел. Дионис дал товар и взял цену. Хочешь убить меня за это имя?

— У меня есть более веские причины убить тебя.

— Прошлое изменилось, сын Зевса. Мы с тобой изменили прошлое! Мы — боги? Нет, мы глупцы. Не удивлюсь, если завтра окажется, что это я — сын Зевса. Ты же — бог смерти Танат. Твоя жена — Медуза Горгона…

Хрипя, фессалиец затрепыхался в мертвой хватке Персея. Лицо его налилось дурной кровью, зубы стучали. Персей тряс его, как ловчий пес — загнанную, полумертвую от усталости лису; ударил спиной об алтарь, чуть не выбив дух — лицом к лицу, словно намереваясь вцепиться в жертву зубами. Казалось, сын Златого Дождя взбесился. Рослый, дородный Меламп в его руках обратился грудой ветоши. Будь у взгляда когти, Меламп ослеп бы — глаза мучителя впились в глаза бывшего провидца, желая вырвать, выцарапать…