— Златой дождь? — не унимался шутник. — Бык?
— Лебедь.
— Лебедь?
Толпа взвыла от разочарования. Толпа предпочла бы жеребца.
— Значит, от мужа и от Зевса, — подвел итог Алкей. — И что муж?
— Радуется, — пожал плечами гонец. — Сперва поколачивал супругу. Шлюха, мол. А теперь радуется. Сказал: если от Зевса, значит, не обидно.
— Пифию спрашивали?
— А как же! Съездили в Дельфы, пожертвовали, сколько надо… Пифия говорит: близнецы. Один от смертного, второй от бога. А который от кого — неизвестно. Жизнь, мол, покажет. Велела назвать близнецов Диоскурами[104]. Обоих, на всякий случай.
— Как Леда носит?
— Удачно. Ваша сестра так и передает: удачно.
— Небось, яйцо снесет! — завопил шутник. — Два яйца!
На этот раз его не поддержали. Даже пригрозили оторвать то, что Леда якобы должна была снести. Странность заявления Персея — о правнуке, который брат прадеду — обрела смысл. Загорелись споры. Обсуждали способы различения близнецов: Зевсида от Тиндарида. Пророчили братьям грядущую судьбу — естественно, вражду до смертного одра. Семейная, мол, доля. Небось, во чреве уже грызутся. Кто-то спросонок взялся пророчить верную дружбу — дурака засмеяли. Помянули Горгофону, готовящуюся стать бабушкой — женщину властную, суровую, характером удавшуюся в мать Андромеду. Мужа, если верить сплетням, Горгофона держала в ежовых рукавицах. Даже заявила при людях, что помри этот — ничего, выйдем замуж за другого. Вон их сколько бегает… Женщины тайком вздыхали — не случалось ранее, чтобы вдовы второй раз вступали в брак. Но если Горгофона откроет им заветную дорожку…
— Родится дочь, — невпопад вздохнул Сфенел, — назову Медузой[105].
— Назови, — кивнула сыну Андромеда, стоя поодаль. — Хорошее имя.
И никто не заметил, что Персея с ними давно нет.
6
…он выскользнул из дворца, как змея из старой кожи.
Стены, ворота, засовы и скобы — ничто не могло задержать Убийцу Горгоны. Он сочился сквозь тьму, как златой дождь — сквозь медь запретного чертога. Ночь вела его, как женщина направляет мужчину — стонами, вскриками, податливостью тела. Он шел как зверь — по запаху. За полгода он привык к этому запаху, сроднился, пропитался насквозь. Сладкий хмель, отказ от принципов и границ, сок безрассудной свободы — иными словами, безумие. Его звали, и он понимал это так же ясно, как камень, брошенный им, всегда находил цель. Долгожданный день настал, волей случая превратившись в ночь. О, будьте благословенны, сравнения — змея, дождь женщина, зверь, камень! Прячась в них, словно в тенях, он скользил вниз по склону, и дальше, дальше, к морю, чье зябкое дыхание вынуждало холмы дрожать от темного озноба.
Его звали, он шел на зов.
Качал ветвями можжевельник. Горбились сосны, роняя желтую хвою. Крона дикой маслины венчала атлетический ствол, сплошь в узлах древесных мышц. Шелестел скорбный кипарис. Всхлипывала грязь на тропе, печалясь об ускользнувшей пятке. Растолкав тучи, на небо гурьбой высыпали звезды — шептались, моргали. А он все бежал. Так он бегал на Серифе, сорок лет назад, в возрасте собственного внука — стыдно признаться, единственного внука, которого любил. Только на Серифе были скалы, юность и подвиг впереди, а здесь — холмы, старость и вряд ли подвиг. Впрочем, какая разница? Он всю жизнь прожил самозванцем, Убийцей Горгоны, лицом к лицу с правдой, которой не знали ни люди, ни боги — за исключением их с женой, да Лукавого с Девой[106].
Привык.
«Я боюсь, — в минуту откровенности признался ему Лукавый. — Однажды все раскроется».
«Не бойся», — сказал он.
«Тебе легко говорить. Ты умрешь, и все забудешь. А я? Они узнают, и Тартар покажется мне летней дубравой…»
«Не бойся, — повторил он. — Мы умрем, и все закончится».
Его «мы» не включало в себя Лукавого, и бог знал это.
Ветер облизывал бегуна шершавым языком. Человек был нагим, как во дворе, в эпицентре им же устроенной суматохи. Только пояс на талии, только ножны на поясе, только меч в ножнах. Кривое жало скорпиона; залог, выданный отцом. Когда и взять успел? Или правы были те, кто утверждал, что без серпа Крона великий Персей и до ветру не ходит? Ножны хлопали по бедру, задавая ритм. Быстрее! Еще быстрее! Шевели ногами, герой! Меч торопил. Меч надеялся, что ожидание закончилось.
Меч хотел пить не кровь — ихор[107].
Пурпур? — нет, серебро.
Надвинулся плеск волн. Одинокая чайка рыдала во мраке. Зов усилился. От него можно было опьянеть, как от чистого вина. Персей разбавил зов — «Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый!..» — пригубил и остался доволен. Блестящий от пота, подобный медным слугам Гефеста-Кузнеца, он пронесся вдоль берега, скрежеща галькой — и, встал, как вкопанный, рядом с тем, кто звал его в ночи.
— Радуйся, брат, — сказал Убийца Горгоны.
— Ты больше не один у матери? — спросил Косматый.
— Я не один у отца. Ты звал меня?
— Я ждал тебя.
Кто бы узнал мрачного, вечно угрюмого Персея в счастливом безумце, пустившемся в пляс? Руки-крылья, ноги-крылья, жесты-молнии. Вакханки, те еще плясуньи, сдохли бы от зависти. Косматый с изумлением следил за танцором. В спутанных волосах Косматого горели светляки. И в бороде — тоже. Зеленые, тусклые искры. Сегодня в сыне Зевса и Семелы-Фиванки не было ничего от женоподобного юноши. Он походил на древнего хтония, выбравшегося из недр земли с единственной целью — поглазеть на ликование божества.
— Безумие — мое оружие, — наконец сказал Косматый. — Прекрати.
— Любое оружие — мое.
Персей прекратил танец с той же внезапностью, что и начал.
— Думаешь, тебе кто-то поверил? — со стариковской желчностью, свойственной ему не более, чем вину — мертвая горечь яда, спросил Косматый. — Великий герой спился! Ха! Тоже мне хитрость…
— Многие поверили.
— Я имею в виду обладателей здравого рассудка. Дураки мне безразличны.
— Какая разница? Я не бог, чтобы интересоваться верой. Я — герой. Все видели, как герой умирает. На его место явился вздорный дед с чашей вина. Еще немного, и герой умер бы совсем. Сгнил в гробу, сколоченном из дряхлой легенды. Стал кормом для червей и сплетников. А вздорный дед жил бы год за годом. Все знают, что Медуза умерла, и вот — Медуза умерла…
— Что ты городишь?
— Неважно. Тебе ведь требовался герой? Великий герой?!
Косматый отвернулся.
— Ты спас меня от Меламповой отравы. Враг, ты служил мне щитом…
Чайка кричала над головами.
— Ты берег меня на сладкое, да? Нуждался во мне?!
— Да, — сдался Косматый.
— Зачем?
— Я проиграл. Я устал. Я больше не могу.
— Давишь на жалость?
— Какая, в Тартар, жалость? Кто убьет меня, если не ты?
— Конечно, я убью тебя. И не надейся.
— Болван! — взорвался Косматый. — Чурбан безмозглый! Я берег тебя, как самоубийца — нож! Ты что, оглох? Я проиграл! Я…
— Ты выиграл. Погляди вокруг — я, Персей, возвожу тебе храмы. Заключаю мир, совершаю возлияния. Прошлое обезумело. Чего тебе еще надо для победы?
— Храмы? Снеси их до основания — я и пальцем не пошевелю! Да, прошлое изменилось. Но я, я-то остался прежним! Мне нужно на Олимп, брат мой, враг мой — и я никогда не взойду на Олимп! Убей меня, и я избавлюсь от страданий…
— Ты уже бог?
— Тебя это остановит?
— Нет.
Кривое лезвие отразило свет луны.
— Не здесь, — попросил Косматый. — В болотах Лерны.
— Ты хочешь убежать по дороге?
— Какой же ты все-таки твердолобый! Считай это моим последним желанием. И вот еще…
Он помолчал.
— Спасибо.
7
Ухабистая дорога осталась позади. С полпути они свернули в холмы. «Так короче», — бросил Косматый через плечо. Персей не возражал. Чем скорее они покончат с этим делом — тем лучше. Места, где Дионис вел своего убийцу, Персей знал. Вот сейчас тропа свернет влево, и откроется холм, чью макушку венчает древний алтарь Реи — груда замшелых камней. Пожалуй, холм — и тот забыл, когда здесь в последний раз приносились жертвы. Смутная громада проступила впереди. Персей напряг зрение. Он хорошо видел в темноте. Но сегодня ночь играла с Убийцей Горгоны в опасные игры. Мгла от земли до неба едва заметно светилась, словно море после заката. Скрадывала расстояния; смазывала контуры. Взгляд увязал в этой подлой, лживой мгле, как клинок в груде войлока.
— …моя мать. Дура! Представляешь, она потребовала от отца, чтоб он любил ее, как любит Геру. В облике Громовержца… А ведь уже была беременна мной! Хорошо, у отца хватило ума отказаться. И про бедро — это враки. Никуда Зевс меня не зашивал. Все было иначе… Твоя мать тоже дура? Мне кажется, отцу нравятся такие…
— Замолчи. Иначе мы не дойдем до Лерны.
На вершине, с трудом угадывавшейся во мраке, вспыхнул костер. Холм сделался ближе — рывком, как прыгнувшая жаба. Над алтарем склонились неясные фигуры, с жертвенника к небесам струился дым. Бледные пряди плели узор, складываясь в лицо — Рея, дочь Неба и Земли, сестра-супруга Времени; хранительница тайн, мать полей и морей, молнии и домашнего очага, цветения и увядания, рождения и смерти[108]; чрево, выносившее Старших Олимпийцев…
…чьи глаза следят за тобой, где б ты ни был.
Струйки дыма свились по-другому. Лик изменился, исполнившись жуткой, убийственной прелести. Локоны, обрамлявшие его, вились кублом милосских гадюк. Медуза Горгона, Грозная Владычица, дочь Форка и Кето, хозяев бури и пучины, сестра шестиглавой Сциллы, тетка одноглазого исполина Полифема; внучка Геи-Земли, племянница Реи, Матери Богов…
…чей взор обращал плоть в камень.
Метаморфозы длились. Змеи превратились в легкомысленные кудри, на щеках заиграли ямочки. Дрогнул в улыбке пухлый рот — женщина? Нет, юноша. Лишь взгляд остался прежним. Клубясь над холмом, в жертвенном дыму, как Зевс — в грозовой, беременной молниями туче, на путников смотрел Вакх-Дионис, сын Громовержца и Семелы-Фиванки, правнук войны и страсти